Сказки русского ресторана
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ОТСУТСТВИЕ ТОЧКИ
Глава 10: Каликин
“Могу ли развеять скуку дороги”? – размышлял по дороге к ресторану человек по фамилии Каликин. Вечер был тёплым, с красивым закатом, но это как раз и не замечалось, а замечались серый асфальт, жёлтая и белая разметка на дороге, солдафонский порядок пальм, унылый замедленный поток дисциплинированных автомобилей. “Вот не этого ли – беспорядка, – продолжал размышлять Каликин, – какого-то хаоса, противоречия мне так не хватает на этих дорогах. Почему бы, кому там это под силу, не выдохнуть страстно на пыльные пальмы, – да, предварительно не обратить их в красно-золотые клёны осени, и – кувыркаться бы красным листьям поперёк и наперекор. Или – позёмка, белые змеи, переползающие дорогу”…
Каликин, как видим, любил природу, напоминающую Россию, хотя никогда он там не жил; он родился в Бразилии от родителей, которым пришлось покинуть родину в годы второй мировой войны. Закончил он школу тоже в Бразилии, и хоть португальский знал в совершенстве, родным языком он считал русский (спасибо родителям-интеллигентам, которые всё для того делали, чтобы их дети владели русским, как своим родным языком). Семья в тот же год перебралась в Америку, Каликин хотел поступить в колледж гуманитарного уклона, но тому помешал плохой английский. За год он сменил немало работ, для них не требовалось образования, платили очень маленькую зарплату, зато его английский так улучшился, что он без труда поступил в колледж, в который непросто поступить. Но в этот раз выбрал колледж технический, поскольку пример других показывал, что техническая профессия кормит людей значительно лучше, чем любая гуманитарная.
Сверх меры углубившись в размышления, Каликин с опозданием заметил, что машина перед ним затормозила, отчего-то очень резко затормозила – раздались омерзительные звуки. По прошлым дорожным неприятностям он знал, что и при лёгком столкновении звуки настолько преувеличены, что кажется – сплющено полмашины, хотя всего-то – разбитая фара и на бампере пара вмятин. С водителем переднего автомобиля, – оказавшимся, к счастью, не взбешённым, а если взбешённым, то незаметно, – они оглядели столкновение и порадовались пустякам. Задний бампер передней машины обошёлся лишь лёгкой вмятиной, а поскольку бампер был из пластмассы, он мог вернуться в прежнюю форму. У машины Каликина было хуже: край бампера несколько скособочился и один из подфарников разбился, его замена своими силами обошлась бы долларов в пятьдесят. Оба водителя благоразумно решили не связываться с полицией и, соответственно, со страховкой и вернулись в свои машины.
Каликину радоваться бы тому, что авария была лёгкой, но он вдруг так запаниковал, и настроение так испортилось, что он хотел повернуть назад. Но, пересилив себя, дальше двинулся, несмотря на суеверное ощущение, что день окончится как-то плохо.
Столько уж случилось в “Русской Сказке”, столько пустых бутылок водки утащили со столиков официанты, столько песен пропел Тигран, и несколько шлягеров вместе с Белкой. Она там стояла на возвышении, длинноногая, раскрасневшаяся, с разметавшимися волосами, слегка покачиваясь от опьянения, желанная всем подряд мужчинам (возможно, не всем, но, поди узнай, кто там к женщинам равнодушен); стояла, обняв Тиграна за шею, а он её поддерживал за талию, и голос у Белки был низкий и сильный, приятный, но не очень тренированный. Сколько уж случилось в ресторане, и сколько танцев, и томных, и бурных, откаблучили посетители, а рядом с его массивным входом, глядящим на малолюдный бульвар, всё околачивался Каликин, мало примечательный мужчина – невысокий, бесформенный, лысоватый, круглолицый, лет сорока. Он поджидал одного приятеля, с которым в ресторан не собирался, а просто – понятное место для встречи, у входа в известный ресторан, чтоб вместе поехать куда-то ещё. Порой он от входа удалялся, шагов на двадцать и озираясь, чтоб никак приятеля не упустить.
Когда-то, сравнительно недавно, бульвар этот славился проститутками. В юбчонках, обнаруживавших трусики, с грудью, оголённой до сосков, они стояли на всех углах, и стоило машине притормозить, они не медля к ней приближались на высоченных каблучках, – весёлое было тогда место. Потом полиция всех разогнала. Лица, торгующие телом, сначала пробовали возвращаться, но после облав переселились, как-то рассеялись по городу, и в вечерние поздние часы притихший бульвар иногда оживляли с работы возвращавшиеся мексиканки, которые в ярких цветастых платьях терпеливо ждали редких автобусов, бомжи с колясками из супермаркетов, алкоголики, наркоманы, педерасты-подростки, приличные парочки, переходящие из машин в двери ближайшего ресторана.
Каликин для многих был загадкой. Если его спрашивали о профессии, он отвечал, что инженер, а что-то подробное о работе из него невозможно было вытянуть. Тем не менее, в русскую среду как-то просочилась информация о том, что он работал в корпорации, занимавшейся военной авиацией и космическими проектами. Многие, естественно, удивлялись, как ему, русскому человеку, доверяли работать в таких сферах. Однажды, во время совместной поездки в Сан-Диего, в “Морской Мир”, приятель стал Каликина фотографировать на фоне плавающих дельфинов, но тот в последний момент отвернулся. В другой раз, успев заметить камеру, он наклонился над ботинком, как будто себе поправляя шнурок, и камере вместо его лица досталась плешина на голове. При третьей попытке его заснять Каликин закрыл лицо своей камерой, как бы фотографируя одновременно. В результате, на готовых фотографиях лица Каликина не оказалось. “Или работа на оборону, или боится, что я шпион, либо он сам русский шпион”, – предположил про себя приятель.
Как-то Каликину позавидовали: ты, мол, так хорошо знаешь сразу три языка и культуры – русскую, американскую и бразильскую, а я вот еле справляюсь с русской. Каликин на это отвечал, что он не считает это плюсом, что он от того, напротив, несчастен, что, может быть, кто-то с тремя культурами как-то умеет их балансировать, но такое сочетание для него – источник неуверенности, метаний, что он от того неустойчив в воззрениях. Глубже, счастливее, гармоничнее люди с единственной культурой, – ответил он русскому собеседнику, с чем тот решительно не согласился. Но что бы Каликин не говорил, больше всего он любил русское, особенно русскую литературу. В восторге от “Евгения Онегина”, он выучил весь роман наизусть. И сам, не афишируя того, сочинял неплохие стихи на русском, и какие-то были опубликованы в русских журналах вне России.
Каликин старался не сближаться с иммигрантами третьей волны, они могли видеть его разве в церкви, расположенной на улице Оргайл. Был случай, однако, когда Каликин всё же попал в их лихую компанию, выпил намного больше обычного, а потом вместе с другими кружил на машине по бульвару в поисках низменных развлечений. Перед одним из светофоров Литовкин выскочил из машины, забрался на крышу, и ехал там стоя, одной рукой отхлёбывая из бутылки, а другой приветствуя все машины, которые двигались навстречу. Ещё по стопке – и жми на кнопки! – орал он, спуская бутылку Каликину, а тот, отхлебнув немного, отсылал бутылку назад, на крышу. На кнопки, однако, он не жал, а, невзирая на опьянение, продолжал вести машину осторожно. Правда, он больше беспокоился не о том, что Литовкин может свалиться, а что поцарапает или помнёт крышу новенького “БМВ”, или их остановит полиция. Литовкин с машины таки грохнулся, отделавшись только синяками и кровоточащими ссадинами, а главное, им не попалась полиция.
Наконец, потеряв надежду на встречу, Каликин зашёл в фойе ресторана, где спросил девушку за конторкой, не найдётся ли столика для него. Римма снисходительно усмехнулась и отвечала, что ресторан переполнен, как никогда, не говоря уже о том, что в субботний вечер в их заведение можно попасть только с бронёй. Разведя короткие руки в стороны, Каликин тем выказал огорчение и примирение с судьбой. Но жест этот часто лишь поза-маска, которую мы принимаем-натягиваем, можно сказать, автоматически, для того, чтобы скрыть, что там внутри, а внутри, за многочисленными слоями, Каликин с судьбой никогда не мирился. Вот и в этот момент жизни, уже разворачиваясь к двери, он, простодушно улыбаясь, судьбу щекотнул вот таким макаром:
– И кому достаются такие красотки?
Настроение девушки резко улучшилось.
– Знаете что, – сказала она. – Подождите одну минутку.
Пока она отсутствовала в зале, Каликин, закинув руки за спину, прошёлся по сумрачному фойе, похожему на закоулок галереи, и пристальным, но невидящим взглядом всмотрелся в сказочные сюжеты.
– Вам повезло, – вернулась Римма. – Я вас подсажу к другому клиенту. Клиент, я спросила, не возражает. Столик, простите, не самый удобный…
Она подсадила его к Иосифу.
– Надеюсь, я вам не помешаю? – сказали Иосифу в самое ухо.
Иосиф вздрогнул, как от удара, – так глубоко он был погружён в глубину своих размышлений. Он над собой увидел мужчину, который склонился над ним очень низко, и этот наклон, и в лице напряжённость говорили о том, что тот же вопрос мужчина задал не в первый раз.
– Чем вы мне можете помешать? Конечно, садитесь, – ответил Иосиф.
Столик был, в самом деле, неважный: вокруг то и дело, порой задевая то стол, то колено, то плечо, сновали с бутылками и закусками разгорячённые официанты, разгорячённые, может быть, не только работой, но и выпивкой. Официанты ещё ничего; опаснее были посетители, которые расхлябанной походкой протискивались мимо в туалет, такие могли опрокинуть весь столик; поэтому чтобы его оберечь, стоило выдвинуть колено. Да и сосед за этим столом внешне был не очень аппетитен, особенно смущала голова, так сильно суженая к подбородку, что тот бы вышел острым углом, если б тот угол не обломали. Возможно, обламывая подбородок, что-то сделали и с зубами, поскольку от них исходил запах, обволакивавший весь стол. Оба долго сидели молча, оба, оказывается, совпали в том, что стеснялись задавать общие поверхностные вопросы, а как поставить вопрос поглубже, ежели не знаешь человека? Первым осмелился Каликин.
– А что вы думаете об этом? Где-то в России, в кочегарке, сидит у окна чумазый мужик с наполеоновскими мечтами. В тот же момент за океаном, в офисе Манхэттенского небоскрёба сидит миллионер с такими же мечтами. Я думаю, наши мечты и все мысли сливаются где-то в небесах в сгустки точно таких же мыслей, как, скажем, испаряющаяся вода сливается в небе в облака. Иначе, в эфире над головой есть общая копилка для людей с определёнными мечтами, в данном случае, с наполеоновскими. Тех, кто хотел бы весь мир покорить, на нашей планете хоть отбавляй, и копилка с такими мечтами время от времени переполняется, как облако переполняется водой, излишек выплёскивается в кого-то, и он становится Наполеоном.
Иосиф с удивлением и надеждой поглядел на соседа по столику, заговорившего о том, что никогда не приходит в голову подавляющему большинству.
– Мог бы им стать, – подхватил он. – Поскольку в истории человечества был только один Наполеон, да и тот кончил жизнь не так, как хотел, то есть мечты своей не добился. Не от того ли и у других не сбываются великие мечты, что на пути к ним человек должен жить совершенно по своему, а всех, кто желает жить по своему, следуя только своей тропой, – их рано или поздно что-то останавливает, некая неведомая сила, которая хитро, незаметно подставляет им ложную тропу, то есть тропу в фальшивое будущее?
Каликин заводился без алкоголя. Он черпал вдохновение в собеседнике – не в каждом, конечно, собеседнике. Иосиф вдруг оказался не каждым.
– Верно, верно, – сказал Каликин. – Ибо любой собственный путь – это чаще всего тот путь, на котором желательно иметь как можно меньше ограничений в виде общепринятой морали, нравов, обычаев, законов. Путь этот я бы назвал истинным, но к истине, в чём бы она не была, нас не пускает какая-то сила.
У Иосифа не было друзей, поскольку он не считал другом первого встречного человека, с которым он выпил, побеседовал, может быть, даже задушевно, с которым обнялся на прощание с клятвой завтра же созвониться. Не считал он друзьями и тех знакомых, с которыми он объединялся, чтобы чего-нибудь отпраздновать, то есть всего-навсего выпить, поесть, поболтать чёрт знает о чём, и, может быть, даже сыграть в картишки. И вдруг в облике человека, только что подсевшего к нему, он учуял родную душу. Оба друг другу не представились – просто никак не могли поймать удачный, естественный момент, чтобы назвать свои имена. Впрочем, это было неважно, головы обоих переполняли вещи более интересные, далеко отстоящие от обыденности. Пребывая в переполненном ресторане, они находились, как будто, в капсуле или в каком-то другом пространстве.
– И вот, – говорил Каликин, пока Иосиф его слушал с жадностью изголодавшегося человека, – мне показалось, что я испытал то, что не испытывал никогда. Пока я сидел, отвернувшись от женщины и глядя в окно невидящим взглядом, меня обволакивало оцепенение; иначе, я чувствовал, что впадал в то тоскливое окаменение, в котором – большая часть нашей жизни, хотя подобное состояние мы почему-то считаем нормальным. Как вдруг ощутил, что в окно ворвался стремительный, позванивающий поток, он затопил всю нашу комнату и сквозь стены понёсся дальше. Я с удивлением заметил, что моя женщина и предметы стали подрагивать и меняться. Я взглянул на неё внимательно и понял, что за считанные секунды она, как будто, слегка постарела. И стол, где лежала её рука, тоже слегка потускнел, обветшал. Можно долго смотреть на камень, на который накатываются волны, но попробуй заметить, что камень стачивается; однако, в тот день, сидя в той комнате и замечая, как всё вокруг меняется, стареет на глазах, я мог бы, наверное, заметить и то, как единственная волна уменьшает приморский камень.
В периоды тоскливого окаменения, то есть во время застойной жизни, я сравниваю время с человечком, который колотит меня кулачками. Хочу оттолкнуть его от себя, но руки мои сквозь него проходят, как если бы я отталкивал призрака. Тогда я вскакиваю и бегу. Быстрее бегу, и ощущаю, что удары того человечка становятся всё слабее. Ещё быстрее, он отстаёт. Мир склоняется передо мной, опускается на колени, валится, распластывается под колёсами. Назад не смотрю, вперёд, вперёд, на максимально дозволенной скорости. Нога на педали акселерации должна нажимать на неё до предела, с тем, чтоб предельно быстро вращалось всё, что вращает мои колёса. Да, я спокоен по-настоящему лишь во время быстрой езды. Я, конечно, себя обманываю – ничто не сравнится со скоростью времени, но почему иногда мне кажется, будто в моменты быстрой езды время, пусть на ничтожную разницу, пронизывает меня не так стремительно, будто я больше успеваю, будто я медленнее изнашиваюсь. Да, человек скорее старится, когда жизнь его неподвижна. Этот наш вечер, – думал я, глядя на меняющуюся женщину, – похож на все последние вечера. Из них улетучились живость и радость, а мы и пальцем не шевельнули, чтобы попробовать их вернуть, мы не хотели думать и двигаться. Прощай, – сказал я, со стула вскакивая. – Прощай. Я должен бежать дальше.
Как-то, размышляя о потребности бежать дальше, передвигаться, мне пришло в голову, что, возможно, я просто всю жизнь гонялся за счастьем, гонялся за ним по всему свету. Потом, в другой хороший момент меня осенила такая мысль: а вдруг в этом и есть моё счастье – гоняться за счастьем по белому свету, пусть свет этот часто и не белый. С тех пор мне кажется, что я счастлив только, когда гоняюсь за счастьем, и несчастен, когда не гоняюсь; например, когда нападает лень.
– А я, – сказал Иосиф, – наоборот. Я тоже очень боюсь постареть, но для того, чтоб замедлить старение, я ищу максимальную неподвижность; например, пытаюсь себя ощущать какой-то частью мёртвой природы. Да, я похвастаюсь: я научился впадать в состояние окаменения. Чаще оно на меня находит в периоды долгого ожидания. Например, на вокзале при пересадке, когда поезд придёт не скоро. Или во время долгой болезни, а болезнь – это и есть скучное, долгое и утомительное ожидание выздоровления. Кстати, не хотели бы вы услышать, как я впервые окаменел?
– Конечно, хочу, – кивнул Каликин.
– Как-то мы с мамой гостили у тётушек, которые жили в Ленинграде, и они привезли нас в квартиру знакомых, где я впервые в своей жизни увидел работающий телевизор. Передавали какой-то спектакль, где двое мужчин бесконечно и скучно обсуждали непонятные осложнения в связи с непонятным происшествием. Хозяйка, достаточно пофорсив очень редкой в то время техникой, убавила звук и стала рассказывать о непонятных осложнениях в связи с необъяснимым происшествием, в которое были вовлечены незнакомые мне родственники.
И вот, окончательно заскучав, я пошёл бродить по квартире. Там было много картин, гобеленов, статуй и маленьких статуэток, а также большое количество книг. В одном из шкафов я наткнулся на полку с иностранными книгами по живописи, многие книги стояли в анфас.
На меня пронзительно глянул глаз. Синий, размером в обложку альбома, а вокруг зрачка не радужная оболочка, а синее небо в облаках. Я стащил с полки тяжёлый альбом с плотными глянцевыми страницами и с изумлением, первый раз в жизни стал разглядывать картины сюрреалистического содержания. Стол, из него вырастали три дерева, в кронах – белые облака. В раскрытом шкафу ночная сорочка с обнажёнными женскими грудями. Ботинки, чья кожа переходила в живые человеческие пальцы. Три змееподобные свечи горели на пустынном берегу. Мужчина спиной, но на затылке осколок его лица. Я оглянулся на звук из гостиной, поспешно вернул альбом на полку, и, заложив руки за спину, продолжил прохаживаться по квартире. Синий глаз подловил мой взгляд и снова потребовал снять его с полки. Я раскрыл альбом наугад и увидел следующую картину.
Каменные люди на каменной земле, среди беспорядочно разбросанных камней. Один человек был спиной ко мне, одет был в каменное пальто, удалялся к глухой каменной стене. Другой стоял в профиль, спиной к первому, куда-то нёс камень в руке из камня, прижимая его к каменному пиджаку. Я поискал хоть что-то не каменное и убедился, что всё было каменным. Взгляд мой застрял на щеке человека, который стоял на картине в профиль, щека была выщерблена так же, как каменная стена. Я неожиданно ощутил, что тоже начинаю каменеть, с тех пор я научился каменеть. Так и кажется мне с юности, что в подобном каменном состоянии время, как будто, застывает.
– Наша юность, – сказал Каликин, – самый сложный период жизни. По частоте и глубине того, что я в юности пережил, мне кажется, главная часть моей жизни пришлась на период моей юности. Но я боюсь повторить свою юность. Она беспечна, жестока, прекрасна, опасна, стремительна, мучительна. И удивляюсь тому, что слышу, поразительно часто слышу: ах, вернуться бы в те годы! Кстати, вот неплохая тема для интересной беседы в будущем: хорошо ли жизнь свою повторить? Заранее хочу предупредить, и тем избежать ненавистного спора: у меня нет никакого мнения по поводу тех, кто хотел бы в точности повторить свою прошлую жизнь. Эти люди мне непонятны. Они как деревья, галька, птицы, как всё, что бездумно повторяется, они – бездуховная материя, которая есть непонятно зачем. Мне даже страшно подумать о том, что пережитое повторится, в жизни моей было много боли. Скажешь кому-то об этой боли – не понимают, удивляются, пытаются сравнивать переживания. Вот, говорят, и меня так ударили, и ничего, как собака, встряхнулся, и дальше по жизни побежал. А я, тонкокожее существо, от примерно подобного удара скулил, забивался куда-то в щель и долго страдал там наедине…
– Любопытно, как долго он уже спит? – сказал Каликин, заметив мужчину, уронившего голову на стол.
– Вы знаете, глядя на него, – продолжал говорить Каликин, – я вспомнил невыдуманную историю. В одном нью-йоркском книжном издательстве, выпускавшем философские труды, лет тридцать работал Джордж Руксельбаум, ему было лет за пятьдесят. В комнате, где он корпел над рукописями, сидели ещё двадцать три человека. Постоянно сгорбленный над столом, корректор редко общался с другими, казался очень скучным человеком, к нему все привыкли, как к старой мебели, то есть его не замечали.
В один понедельник он корректировал манускрипт Леонарда Абадонина, никому неизвестного автора; манускрипт тот решили напечатать ввиду необычного взгляда на мир. Во время работы у Руксельбаума случился сердечный приступ, и он тихо умер за столом. Никто не заметил происшествия, и в конце рабочего дня все, как ни в чём не бывало, ушли. Все знали, что Джордж уходил последним, и на работу являлся первым, – так что никто не нашёл необычного в том, что он был всё в той же позе и на другой день, и на следующий. Утром в субботу пришла уборщица, увидела Джорджа за столом, поколебалась и спросила, почему он работает в выходной. Джордж, понятно, не отвечал; вот так уборщица и обнаружила, что за столом сидел мертвец, от которого стал исходить трупный запах. Посмертный анализ подтвердил, что Джордж после сердечного приступа был мёртвым в течение пяти дней. Перерыли бумаги на столах всех сотрудников департамента, но манускрипт тот не нашли. Попытались обратиться к автору за копией, но тот на звонки не отвечал. Посылали ему запрос почтой, и тоже без всякого результата. Не странно ли: столько труда вложил в своё философское сочинение, отослал его в редакцию, и пропал.
Иосиф был так поражён историей, что ему в какой-то момент показалось, что сердце его остановилось, что он может даже умереть. Он упёрся глазами в стол и думал о том, что его натура, всегда чрезвычайно впечатлительная, так зацепится за историю, что теперь ему будет сниться кошмар, в котором он мёртвым сидит за столом, слышит, что делается вокруг, и люди проходят мимо него, не замечая, что он не живой. У него возникла версия того, что с Джорджем могло случиться. И он эту версию высказал так:
– “Философствовать – учиться умирать”, – заметил один древний философ. Я знаю, от чего погиб корректор. Возможно, он не просто механически исправлял грамматику и знаки препинания, возможно, он вдумывался в содержание всех философских манускриптов, над которыми работал тридцать лет. Возможно, в труде неизвестного автора с необычным взглядом на мир он обнаружил и исправил то, что нельзя было исправлять, и тем слишком близко приблизился к истине; либо он понял нечто такое, что человеку знать не дано. А тех, кто к истине приближается, Господь забирает из этого мира, с тем, чтобы они не поделились своим знанием с остальными.
– Гипотеза, конечно, любопытная, – осторожно сказал Каликин, – и для живости разговора я бы развил её с удовольствием. Однако, ежели не шутить, корректор, я думаю, умер скучнее: малоподвижный образ жизни; питался не самым здоровым образом, одними и теми же бутербродами; не старый, но всё же за пятьдесят; болезненное сердце по наследству… И, кроме того, Господь слишком добрый, чтоб умерщвлять неповинных людей за их невольные прегрешения. Адама-то с Евой он не убил, а просто выслал из рая на землю.
– А он не сам умертвил корректора. Он сделал это с помощью херувима, который, быть может, и сейчас находится между нами под личиной других людей. Вот, например, тот человек, – показал Иосиф на мужчину, который как раз проходил мимо, направляясь в сторону туалета. – Откуда мы знаем, что он не намеренно оказался у нашего столика?
– Вы что-то сказали? – спросил проходящий, остановился у стола, глядел на Иосифа жёстко и холодно, как человек, который, подвыпив и пребывая в плохом настроении, готов придираться к любой мелочи.
– Нет, он не вам что-то сказал. Вам показалось, – ответил Каликин. – Мы тут ведём философский спор.
– А я тут причём, – спросил мужчина. – Чего он в меня своим пальцем тычет?
– Так нечаянно получилось. Извините, – сказал Иосиф.
Мужчина над ними нависал, как грозовая чёрная туча. Создалась та известная напряжённость, от которой посасывает под ложечкой. Но – пронесло: поколебавшись, мужчина ударом кулаком сотряс всю посуду на столе, и молча сунулся в дверь из зала. Они продолжали разговор, наблюдая за дверью к туалету, ибо тот агрессивный мужчина мог вернуться в любой момент. Истекло не меньше минут пятнадцати, а тот почему-то не появлялся. Каликин не выдержал, наконец, и сам пошёл проверить ситуацию.
– Не понимаю, – сказал он, вернувшись. – Этого вашего херувима я в туалете не обнаружил. Остаётся предположить, что он настолько уже перепил, что вылез на улицу через окно.
– Почему вы пытаетесь всё упростить? – сказал Иосиф, порозовев оттого, что его вышучивали. – А вдруг под его личиной того скандалиста был херувим, служащий Дьяволу, и он не вышел из туалета, поскольку пропал в другое пространство. А какие-то херувимы находятся между Богом и Дьяволом, и могут творить и добро, и зло. Если мне память не изменяет, кроме деревьев для пропитания и просто для любования, Господь посадил в раю два дерева – дерево познания добра и зла, а также дерево жизни. От дерева познания добра и зла он наказал не вкушать плоды, иначе – умрёте, предупредил. Но он не стал охранять это дерево, дав человеку свободу выбора. А к дереву жизни он приставил архангела с огненным мечом. Но я никогда не понимал, в чём разница между деревьями…
– А вот в чём, – сказал Каликин уверенно, и эта уверенность проистекала от хорошей его памяти, которую он ещё больше улучшил, вызубрив “Евгения Онегина”. – Дерево жизни – полное знание, его совокупность составляет запас знаний о трёх мирах – материальном, духовном, разумном. Абсолютное знание с дерева жизни даёт человеку вечную жизнь. А Дерево добра и зла – знание о мире материальном. Поскольку это знание – не целое, а только какая-то часть знания, то это обычно ложное знание. Иначе, в том дереве нет ни истины, ни так называемого добра, а есть представление о добре, как об услуге, купле-продаже, о постоянных торгах с Господом, о корыстных целях и вожделениях. И получается: это дерево верней называть деревом зла. Учителем знаний с дерева жизни является Господь, а с дерева добра и зла – Змей. Но если хотите моё мнение о знании мира материального, то я его не только не отвергаю, но и приветствую всяческим образом. Я убеждён, что улучшение материальных условий жизни – это не грех, а большое благо.
– Как же не грех, если в этой стране учит и владычествует Дьявол?
– Грех – в нищете жить, в грязи, в унижении. Сравните Россию и США. Где лучше живут, здесь или там?
– Конечно, в России, – сказал Иосиф
Изумившись, Каликин качнулся на стуле, да так, что мог бы назад опрокинуться, если б руками за стол не схватился.
– Вы меня, батенька, извините…, – сказал он, взглянув на собеседника с нескрываемой неприязнью
Как замечательно они начали, с бесед на темы, которые масса назвала бы бредовыми, дурацкими; какая духовная интимность нежданно возникла между ними! “Что если, – думал Каликин с надеждой, когда Иосиф ему рассказывал о состоянии окаменения, – что если в этом странном существе скрывается родственная душа?” И вдруг такое резкое расхождение. Как будто с неба упали на землю…
– На чём же вы основываете мнение, что в России живут лучше, чем в Америке?
– На фактах.
– Ну, приведите факты.
Мы уже знаем, что в Город Ангелов Иосиф переехал из Нью-Йорка. Скрипач – профессия неплохая, особенно если хороший скрипач. Сколько, казалось бы, вариантов зарабатывать деньги этой профессией! Примкни к музыкальному ансамблю, а то и к симфоническому оркестру. Преподавай в музыкальной школе или создай свою клиентуру. Поигрывай в каком-нибудь ресторане, либо на свадьбах и днях рождениях. Увы, ничто из перечисленного у Иосифа не получилось. То ли Нью-Йорк был переполнен талантливыми скрипачами, то ли не вышел Иосиф внешностью, то ли недостаточно похлопотал, то ли так хотела фортуна. Пришлось взять работу какую попало.
Последние месяцы жизни в Нью-Йорке он зарабатывал на хлеб тем, что у кассы супермаркета наполнял пакеты продуктами. Работа большого ума не требовала, для неё ни к чему был институт, специальные курсы, средняя школа, с ней справлялись безалаберные школьники, лица с психическими проблемами, старые люди с маленькой пенсией, и даже круглые дураки. Посему, упаковывая продукты и всё, что имелось в супермаркете, Иосиф это делал автоматически, а голова его пребывала в другом времени или пространстве. Но, как известно, любое дело требует какой-то концентрации. И вот, наложил он в пакет старушки больше, чем надо тяжёлых банок, старушка пакет тот подняла, стала в тележку переносить, пакет прорвался, его содержимое рухнуло на ногу старушки, и кости, ослабевшие от возраста, то ли треснули, то ли сломались. Вроде, ерундовое происшествие обернулось для старушки скорой помощью, а для Иосифа – увольнением.
С тех пор его видели на улицах, часами играющего на скрипке, с перевёрнутой шапкой у ног; бросали в шапку совсем ерунду, но на пропитание хватало. Не хватало, правда, денег на жильё, которое он кое-как делил с нелегальными островитянами, и когда они потребовали расплатиться, он не рискнул в то жильё возвратиться, и тем пополнил армию бездомных.
Решение уехать из Нью-Йорка ускорил и тот мерзкий эпизод, когда его ограбили, избили и даже изнасиловали гориллы, под ними имелись в виду два негра ужасающих габаритов. Истекая кровью, он без сознания пару часов лежал в подъезде, пока на луже крови рядом с ним не поскользнулся один из жильцов. Человек тот вызвал скорую помощь, и врач провёл мелкую операцию, наложив на анус несколько швов.
– Здесь нельзя никому верить, – начал Иосиф перечислять свои многочисленные претензии. – Люди тебе могут улыбаться, наобещают тебе с три короба, а наутро тебя начисто забудут. Бескультурная и бездуховная страна. Хорошую художественную литературу американцы не читают, только свои глянцевые журналы, набитые девками и рекламой, да кое-как состряпанные бестселлеры про всякую нечисть, секс, жуликов, убийства, сыщиков, адвокатов. Хлеб здесь безвкусный, как резиновый. И все другие продукты безвкусные, либо пересолены до невозможности. Метро с московским и не сравнишь. Здесь оно – уродливый барак, где между рельсами бегают крысы, а в Москве – чистый дворец. Здесь много инвалидов на колясках, – оттого, что люди, борясь со стрессом, потребляют столько сильных лекарств, что калечат своё здоровье. А сколько здесь толстых, уродливо жирных! Машины в Америке доступны, но страховка такая дорогая, что и машину не захочешь. А если поедешь без страховки, могут загнать в тюрьму на годы. За убийство могут не посадить, а за страховку – точно посадят. Просто на шоссе остановиться и выйти, скажем, в лес погулять – тут же полиция подскочит и потребует, чтоб уезжал. Получается: всё, что у дорог, – луга, леса, речки, озёра, – всё это для проезжего недоступно, что после российской свободы – дикость. Америка – тоталитарное государство, в котором столько всяких законов, что люди становятся их рабами, они боятся всего на свете. Омерзительна система здравоохранения. Скорую помощь вызвать накладно, и если совсем становится плохо, в больницу лучше ехать на такси. А вздумаешь, всё-таки, вызвать скорую, прикатят две пожарные машины, и после пришлют за это счёт, на целую тысячу накачают. Если счёт этот игнорируешь, он будет постоянно возрастать. Приём у врача – под двести долларов, а если с анализами – под восемьсот. Простая операция, как аппендицит, обойдётся в десятку тысяч. Без страховки этого не позволишь. А страховка в месяц на человека – не меньше трёхсот долларов, да и то, если в прошлом не болел. Вот почему без медстраховки живут почти сорок миллионов. Но жить без страховки очень рискованно: если случится что-то серьёзное – влезешь в финансовую кабалу. В России нам все уши прожужжали про высокий уровень жизни в Америке. Большинство населения зарабатывает столько, что еле хватает на жизнь. Все зависит, где проживаешь. Если снимаешь с тремя сожителями самую дешёвую комнатушку, то кровать твоя в комнате обойдётся примерно долларов в сто пятьдесят, да на питание сто уйдёт. Живёшь, таким образом, как раб. Квартиру снять практически невозможно, самая плохая – долларов семьсот. А квартиры, как московские двухкомнатные, даже в таких зданиях, как хрущёвки, стоят все полторы тысячи. Большинство же вынуждено проживать в допотопных некрепких домах, от одного до трёх этажей, с тараканами, крысами и в грязи. Стенки продавливаются пальцем, гвоздь можно в стену втолкнуть рукой. Повесишь пиджак – гвоздь может выдержать, а два повесишь – гвоздь выпадает. Изоляция звука – отвратительная. Когда у соседки ночью любовник, у соседей осыпаются потолки, а стены потрескивают и шатаются. В Америке много наркоманок, стоят на углах по вечерам и предлагают себя за гроши. Очень рискованно проходить мимо негритянок-проституток, они тебя пытаются схватить и затащить в грязный подъезд. В Америке мерзкое телевидение. Говорят, что здесь сотни каналов, но они от кабельного телевидения, по сорок долларов в месяц платить. Без подписки на такое телевидение можно поймать только три канала, на которых какие-то разговоры и бесконечная реклама. Новости изредка, и дрянные. Почти ничего про другие страны, зато минут десять будут рассказывать, как кто-то кому-то изменил. Поэтому американцы и не знают, что творится в других странах. Как я в Америке соскучился по вечерней программе “Время”! Фильм по бесплатному телевидению покажут не чаще, чем раз в неделю. А если покажут, то старый фильм, который ты видел лет десять назад. А поглядите на здешних женщин. Толстые, в уродливых штанах; не причёски, а пакля на голове, и на лице никакой косметики. Любая средняя русская девушка пригожее красивейшей американки…
До того, как Иосиф пустился в факты, его собеседник очень старался игнорировать запах изо рта, но во время долгого монолога дурной запах так обострился, что Каликин стал медленно отодвигаться.
– Батенька, – вклинился он, наконец. – Извините, что я вас прерываю, но я вдруг подумал, что мы с вами оказались на разных полюсах. Я здесь устроен, многим доволен, а вы высказываете мнение неустроенного нищего иммигранта. Такой иммигрант в любой стране вынужден жить в плохих условиях, получать минимальную зарплату. Понятно, что он не доволен правительством, законами, нравами, населением, он недоволен всем подряд. Видно, что вы за полгода в Америке мало что видели и поняли, а многое поняли превратно. Впрочем, замнём, не буду оспаривать даже вопиющие неточности. Но должен, тем не менее, комментировать ваше высказывание о бескультурности и бездуховности американцев. Ну что вы лично успели узнать об американской литературе, театре, музыке, хореографии? Общались ли вы хотя бы раз с образованным, культурным американцем? Вы видели массу, а масса – что, она во всём мире приземлённая, она далека от высоких материй. Вы ж не хотите сказать, что в России масса духовна, интеллигентна? А что касается поведения, то американская толпа несравненно вежливее, приветливее, культурней, улыбчивей, цивилизованней, чем толпа в любой части России. И – насчёт женщин… – Каликин замялся. – Знаете что, не будем о женщинах. Есть здесь один комедиант, эмигрировавший из России. Любил он вызвать животный хохот тем, что вышучивал русских женщин. Мне было противно его глумление. Чего не делают ради денег люди, грязноватые в душе.
“Всё же, я должен вернуться в Россию”, – в который раз подумал Иосиф. И он бы затеял что-то с отъездом, начал бы деньги собирать на полёт из Лос-Анджелеса в Москву, но возвращению в Россию ему мешала такая проблема: у него не было документов – ни русского паспорта, ни грин-карты. Всё это выкрали две гориллы.
– Знаете что, – сказал он Каликину. – Мне, пожалуй, пора идти. Вот деньги. Расплатитесь за меня.
– Слишком много, – крикнул Каликин, взглянув на купюру в сто долларов. – Вы съели не больше, чем на десятку.
Иосиф шёл к выходу, не оборачиваясь. Сдачи бы взять у официанта и вернуть девяносто долларов этому странному собеседнику, но где тот служитель, и как он выглядит? Лица его Каликин не запомнил, поскольку когда его обслуживали, он либо вглядывался в меню, либо, заказывая еду, глядел на красный фартук служителя. К тому же здешние официанты были армянами, либо грузинами, все кавказского происхождения, и для рассеянного взгляда все были похожи друг на друга.
Каликин бросился вслед за Иосифом, догнал его у выхода из ресторана, почти насильно всучил купюру и вернулся за свой столик.
– Удачи! – тихо сказал Каликин в направлении человека, который ему сначала понравился, потом вызвал сильное раздражение. Сейчас же тот самый человек возбудил в Каликине жалость, от которой в носу защекотало, а на глаза продавились слёзы.
После того, как Иосиф ушёл, Каликин ещё посидел в ресторане. Шумная пьяная обстановка стала его несколько раздражать, как случается с трезвыми людьми, попавшими в компанию выпивающих. Он от алкоголя не отмахивался, но сегодня, как ни странно, оставался трезвым, – не от того, что пить не хотел, его отвлекали беседы с Иосифом. “Да, пора встать и уходить”, – поглядел Каликин по сторонам в надежде увидеть официанта и расплатиться за еду.
Не выпить – для русского ресторана это почти что неприлично. Ресторан покидать полагается так: заплетаясь ногами и пошатываясь, намурлыкивая песенку под нос, грезя о принце или принцессе, забыв до утра о всех проблемах. Вот и у Каликина не получилось покинуть “Русскую Сказку” трезвым.
– Позвольте присесть? – спросил у него мужчина, одетый на торжество, и даже не галстук, а белая бабочка, севшая на белоснежную рубашку под гладко выбритым подбородком.
“Как же такому отказать? Да и спешить мне, вроде бы, некуда”, – подумал Каликин и кивнул.
– Знаете, я случайно услышал одну из ваших бесед с Иосифом, – заговорил элегантный мужчина. – Нет, не подумайте, что подслушивал. Просто, когда вы обсуждали смерть корректора Руксельбаума, в тот момент не играл оркестр, никто не орал, не хохотал, а я оказался от вас очень близко, вон за тем столиком приятеля. К тому же, я одарён острым слухом; ну, не таким уж совсем замечательным, как слух у летучей мыши, но на слух я не жаловался никогда. Помогло, видно, то, что моё прошлое не оглушало меня рок-концертами, грохотом техники, дискотеками, стрельбой и разрывами снарядов, и оттого в моём внутреннем ухе совершенно не пострадали волосковые сенсорные клетки. Но, извините, я отвлекаюсь, пытаясь, как следует оправдать то, что подслушал ваш разговор. Я бы не стал вас беспокоить, но дело в том, что я знал Руксельбаума так, как никто его не знал. Да, человек он был скучноватый, точнее сказать, не компанейский. Но знали бы вы, какой острый ум таился в лохматой седой голове! Из всех двадцати трёх человек, правивших рукописи издательства, я был единственным, кто ценил его, и кто прочитал, что он написал на полях его последнего манускрипта. Да, и ещё важно добавить, что на той же странице этой рукописи он удивительно недурно изобразил карандашом Архангела с огненным мечом, охраняющим путь к дереву жизни…
– И что он такое там написал? – спросил Каликин, не вытерпев паузы в захватившем его рассказе.
Пауза длилась всего секунд пять, но в эти секунды Иофилов сумел молча высказать нижеследующее:
“Видите, если я вам процитирую то, что корректор нацарапал на полях пропавшего манускрипта, вам это покажется чистым вздором. Понять это можно, лишь ознакомившись с содержанием всей рукописи. Кстати, тот манускрипт не пропал; я удалил его со стола, как только Руксельбаума умертвил. Зачем, вы спросили бы меня, я погубил того корректора и изъял тот манускрипт, какими мотивами я руководствовался? За вашим вопросом кроется бездна всего, что я мог бы вам сказать, но лучше вам в бездну ту не заглядывать. Отвечу вам так: вначале всего, как сказано в Библии, было Слово, но и в конце тоже будет Слово. Руксельбаум это Слово обнаружил, поправив неточность в манускрипте, автором которого является хорошо мне известный Абадонин. Опасность того Слова для человечества я мог бы сравнить с той частицей материи, какую Большой Адро́нный Колла́йдер на границе Швейцарии и Франции мог бы когда-нибудь расщепить, начать безостановочную реакцию, и в огненный шар обратить планету”…
– Позвольте мне лучше процитировать, – сказал Иофилов после паузы, – более понятное высказывание: “Реальность – бесконечная вереница шагов, уровней понимания, и, следовательно, она непостижима. Поэтому мы живём, окружённые более или менее таинственными предметами”. Этим Набоков хотел подчеркнуть, что люди, ничего не понимая, строят фальшивую реальность, в которой создают законы, логику и прочие шаткие подпорки, на которых их реальность может удержаться. И если подпорки эти обламываются, люди теряются и гадают, что же они сделали неправильного, и срочно строят другие подпорки. А дело то в том, что человеку вообще не дано знать, что правильно или неправильно… Что вы думаете об этом?
– Совершенно согласен! – сказал Каликин, и намерен был дальше поговорить на любопытнейшую тему, но его собеседник раскрытой ладонью просил дальше не продолжать.
– А знаете что? – подмигнул Иофилов. – Давайте о чём-нибудь попроще. Почему бы нам с вами, например, не создать особый момент?
– Что вы имеете в виду?
– Это момент, когда мир – прекрасен. Это, когда нас ошеломляет трудноуловимая красота, которая, чтоб её обнаружить, требует удачного сочетания всего, что нас в данный момент окружает. В жизни рядового человека этих моментов, увы, так мало, что жизнь рядового человека – содержимое мусорного ведра, в котором прекрасное так же редко, как если бы в нём оказались деньги, золотое колечко, билет лотерейный, который выиграл миллион. Но количество этих редких моментов можно значительно увеличить. Как? Для этого много способов. Например, в данный момент я призываю вас выпить водочки и после того – оцепенеть.
Он поставил на стол бутылку красиво запотевшего “Абсолюта”.
– Отчего бы не выпить, – кивнул Каликин, подивившись внезапно возникшей водке. – Знаете, я от этой жизни ничего бы большего не хотел, а только чтоб жить в прекрасных моментах.
Иофилов поднял стакан:
– Вы как, кстати, предпочитаете: постепенно, по маленькой стопочке или залпом все двести граммов?
– Да что там, давайте сразу по двести.
Залпом, по полному стакану, Каликин только дважды выпивал. Один раз, от холода околевая, а в другой раз после нервного потрясения. Водка на вкус не такая приятная, чтобы её смаковать хотелось, но оба те раза она показалась вкусным сладеньким лимонадом, хотя опьянение было, что надо, – в меру сильное, и весёлое. Вот и сейчас, когда они выпили, водка показалась лимонадом.
– Пошла, как нектар, любимый богами, – сказал Иофилов, в рот забрасывая откуда-то взявшуюся оливку. На столике, в самом деле, стояли блюдечки с солёными оливками и маринованными грибами, которые Каликин не заказывал.
– Итак, чтоб прекрасный момент возник, я предлагаю замереть, вслушаться, всмотреться, ощутить, как мир вокруг нас как бы плывёт, как всё вокруг создано только для нас и для нашего удовольствия.
Каликин охотно подчинился, оцепенел, как при медитации, вслушался в тихий нежный звон, появившийся в голове. Стол, за которым они сидели, вдруг превратился в лодку с парусом, стул обернулся в живого коня, и в руке у него не стакан, а вожжи. Но что куда-то лететь на коне, когда сама лодка летела к женщине потрясающей красоты. Женщина смотрела на него. Он понимал даже в этот момент, что он совершенно не тот мужчина, какой может привлечь внимание вот такой замечательной женщины, но он, приближаясь к ней, не робел.
Анна не видела Каликина, а просто задумалась глубоко, глядя в пространство перед собой, и Каликин случайно оказался на линии её взгляда. И вот, будто втянутый магнитом в нежную пропасть её глаз, он узрел то, что чудилось ей. Ей грезилась церковь, будто в тумане. Она вошла в храм, стала молиться. Потом, икону поцеловав, распрямилась и увидела неясные фигуры. Они к ней медленно приближались, не шли, а будто плыли по воздуху. Это женщина и мужчина, в белых, до полу балахонах, с капюшонами на головах. У женщины большие чёрные глаза и очень ласковая улыбка. И эти улыбка и глаза – они на самом деле не на лице, а как будто бы сами по себе. Как в “Алисе в стране чудес”, там, где улыбка была без кота. Женщина что-то протянула. Это был маленький пузырёк; раньше в России в таких бутылочках держали зелёнку, пенициллин. Ты должна выпить, – сказала женщина…
– Гляди, как вон тот на тебя пялится, – прервала Тамара это видение.
– Кто?
– Да вон, у двери сидит. Лысоватый, с круглым лицом. Такие тебя интересуют?
– Ладно тебе, – отмахнулась Анна. – На меня многие пялятся.
“Что я скажу ей? – думал Каликин, несомый лодкой в сторону Анны, и сильно натягивая поводья, как будто хотел, чтобы конь под ним замедлил лодку и дал подумать, что он должен сказать этой женщине…”.
Официант положил на стол счёт, и этим убил чудный момент. Каликин сидел за столом один, и всё было так, как до незнакомца. Где, кстати, он? Или причудился? Откуда ж тогда на столе “Абсолют”, тарелки с оливками и грибами? На всякий случай проверил счёт, принесённый официантом. Бутылка, оливки и грибы не были вписаны в этот счёт. Выходит, мужчина тот не причудился. Взгляд нашёл Анну. Она, отвернувшись, разговаривала с соседкой.
“Чёрт побери! – подумал Каликин. – Похоже, сегодня надо напиться”. С этим, не очень разумным решением, поскольку он прибыл сюда на машине, он выпил ещё половину стакана, оставил на столике деньги по счёту, и вышел из ресторана.
“Завтра мне снова на работу, снова торчать в офисе до темноты, – размышлял он по пути к автомобилю. – А хорошо бы сесть в самолёт и куда-нибудь улететь. В экзотическую страну. И там беззаботно пожить пару лет. В этой Америке, в стране так называемой свободы, я живу, оплетённый паутиной многочисленных обязательств, большинство из которых в сфере финансов. Какая же это, к чёрту, свобода? Только в опусе Голливуда человек, поссорившись с кем-нибудь, может за несколько минут побросать в чемодан одежду, на такси ринуться в аэропорт, и улететь на край света. Идиотские сказки! В реальной жизни несколько месяцев понадобится, чтобы выбраться из паутины, а, возможно, несколько лет”.
В той степени опьянения, в которой он сейчас находился, он вёл бы машину вполне нормально, но случись какая-нибудь авария по вине старухи с плохим зрением, полиция его бы арестовала за высокий процент алкоголя в крови. Каликин решил протрезветь немного, улёгся на заднее сидение, закрыл глаза, и почти тут же оказался в своём детстве.
Он сидел на плотике из досок, кое-как скреплённых гвоздями. Плотик с усилием резал ковёр ярко-зелёной цветущей воды. Чтобы продвинуть плотик дальше, он протыкал тот ковёр палкой, толкаясь в мягкое вязкое дно. Плотик качался, окунался, зелень окатывала ботинки. Он плыл вокруг маленького островка. В центре его белела беседка, над которой нависли ветви каштанов. В беседке, обнявшись и целуясь, сидели женщина и мужчина. Порой, оторвавшись друг от друга, они смотрели на пруд и на мальчика, оплывающего их на плотике.
– А ну-ка, мальчик, – крикнула женщина, – живо на берег, это опасно, ты перевернёшься и утонешь.
“Вы там сидите, и сидите, – думал насупившийся мальчик. – И беседуйте, и обнимайтесь, и целуйтесь, и пейте вино. Вам не мешают, и вы не мешайте совершать кругосветное путешествие”.