Коза Роза

“Однажды к хану во сне пришёл ангел и сказал:
Господу угодны не твои поступки, а твои намерения”
— Милорад Павич, “Хазарский Словарь”

“Дерёт коза лозу,
а волк козу,
а мужик волка,
а поп мужика,
а попа приказный,
а приказного чёрт!”
Поговорка

От Михаила

То есть тогда что получилось. Раскошелив Лёху на опохмел, я добрался до гастронома, купил три “Московской”, сел в подъезде и стал анализировать чертовщину, которая случилась на дежурстве. Помню, я сначала сопротивлялся искушению прикончить первый пузырёк, потом сколько мог отвергал побуждение сбрасывать пробку со второго, потом с неприязнью глянул на третий, купленный на собственные деньги, потом утомился, прикрыл глаза, открыл – и оказался во флигельке.

Лёжа на собственном топчане, я шарил по поверхности стола, нащупывал и встряхивал бутылки. И напоролся на стопку бумаги, которой во флигеле раньше не было. Сколупнул и приблизил верхний листок. Печатными буквами: КОЗА РОЗА. Неужто о Лёхиной козе? Столько бумаги переводить на это пакостное животное? Ниже моим собственным почерком шла история про меня, и будто бы я всё и написал. Прикрыл глаза, чтобы осмыслить. Как же я всё это насочинял? И когда? В полном затмении?

Устав от сумятицы в голове и не обнаружив во флигельке хотя бы пары проклятых капель, я вспомнил о деньгах, хорошей пачке, которую приятно заработал до попадания во флигелёк. Ревизия карманов огорчила. С чувством обокраденного человека я заметался по флигельку, наскрёб по сусекам на бутылку и отправился в магазин.

Разговор в очереди прояснил: после подъезда я был в беспамятстве не часы, не сутки, а больше месяца. Ну что же, – подумал я, подлечившись. – За месяц можно не только растратиться. Если случился всплеск гениальности, за месяц, что же, можно вполне накарябать повесть или роман. А то, что забыл о процессе творчества – так я в связи с дырами в голове и не такое забывал. 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: СЕДЬМОЙ МЫШОНОК

1

Я обнаружил себя на полу захламлённой чужой комнаты. Щека моя вмялась в ножку стола, рука омертвела под тяжестью тела. Я перевернулся с живота на бок, нечаянно сбил пустые бутылки, поблизости что-то как-будто хрюкнуло. Я приподнялся на четвереньки и поглядел в сторону звука. На кровати спал незнакомый мужик. Кое-как дотащившись до крана, я сунул голову под струю, заодно как следует нахлебался.

В охлаждённых мозгах началось движение. Первой всплыла мысль опохмелиться, вторая коснулась вопроса денег, третья обшарила карманы, сначала свои, потом мужика. Четвёртая мысль была невесёлой, но пятая, припёртая к стене, воззвала к решительным действиям. Я наглядел большую кошёлку, набил до отказа стеклотарой (теперь называемой пушниной), вышел на лестничную площадку. На улице всё было незнакомым, и я пошёл всё равно куда. Бутылками я недолго побрякивал. Прямо с кошёлкой, за полцены загнал их первому бизнесмену, торговавшему голыми бабами, – неплохими, но не живыми.

Первый попавшийся автобус повёз меня в сторону метро. Район с периферийными очертаниями проплывал неприветливо, настороженно, так мимо незнакомого мужчины проходит невыспавшаяся девица. Лично я выспался вроде неплохо, но жизни радоваться не мог ввиду незалеченного похмелья и назойливого предположения, что жену я всё-таки задушил. С момента её исчезновения прошло не меньше пяти месяцев, а вот те на, откуда-то всплыло. Если я всё-таки задушил, – вяло поскрипывали мысли в неопохмелившихся уключинах, – то скорее всего от того, что супруга мне изменила с совершенно случайным мужиком, который остался у нас ночевать ввиду невозможности попрощаться. Я умел придушить бабу, если она сопротивлялась, но только слегка, как бы шутя, с приятными последствиями для себя. А на жене, мне изменившей, я мог сорваться в мышечный спазм.

Как бы там ни было, вот что странно: почему-то не обнаружилось ни единого доказательства, что убийство произошло? Например, куда подевался труп? Его ведь искали, где только можно. Даже овчарок пускали по следу, только не знали по какому, и собаки бегали по следам совершенно случайных людей. Когда я узнал, что меня ищут, и добровольно явился в милицию, овчарки взяли и мой след. Привёл он животных в одну квартиру, в которой меня никогда не видели, потом под давлением увидели, но в результате опять не увидели. Следователь был обескуражен и приказал мне убраться подальше, чтоб не мутить следствию воду.

В автобусе я бы присел с благодарностью, но держались за места – остервенело, даже те, кто давно переехал. Остановки с потерянным смыслом, – сделал я мысленное заключение и с удовольствием отметил, что так бы выразился и Студент. Кое-кто на меня обернулся, то есть мысль моя прозвучала. Мне говорили, что я свои мысли часто выговариваю вслух, как какой-нибудь полоумный, поэтому стоит пояснить, что дело отнюдь не в полоумии, что в том, что я вам сейчас скажу.

Пил я всю жизнь, с ежедневным обилием, и потому идею не пить сравнивал с идеей не дышать. “В вашем мозгу, – сказал лечащий врач, – произошли необратимые изменения. Как если бы вы на кусок тряпки упорно лили едкую химию. Что бы случилось? Пошла бы дырами. Цистерны потреблённого алкоголя не только продырявили вашу память, но и проели перегородку между мыслями и языком.” В этом он был абсолютно прав. Дыры-провалы в моей памяти порой отличались большими размерами. Я, например, не помнил, что с матерью. Мне говорили, она умерла от безумной любви к сладкому. Но как умерла и как хоронили… “Зато, – возразил я врачу с апломбом, – у меня такое острое зрение, что меня бы тут же взяли в древнегреческую армию.” Врач взглянул на меня с интересом и что-то подробно записал.

Мы остановились у витрины продовольственного магазина. Я ринулся выйти, и прорвался. На деньги, вырученные от бутылок, я приобрёл не только пол-литра, но и пакетик сладкой закуски. Едва отстранившись от прилавка, я с отвращением принял дозу, забросил вслед пару леденцов, вышел на улицу, оторопел.

Над площадью, как памятник без постамента, парил крупный мохнатый лошак. “Искусственный или живой?” Отметая первую версию, лошак чуть заметно двинул хвостом. В век технического прогресса я уже многому не удивлялся. “Ничего, – одобрил я тех, кто выдумал такого лошака. – Но вы меня, фокусники, не проведёте, вы подвесили лошака на замаскированной верёвке.” Я прищурился выше в небо. Вертолёта обнаружить не удалось. “Либо успели изобрести незаметные глазу постаменты.” Сквозь пустоту под лошаком двигались машины и пешеходы. “Либо нашли средство против гравитации, а антигравитационный аппарат спрятали под шерстью лошака; затем вы и выбрали лошака: в короткой шерсти обычной лошади ничего толком не спрячешь.”

На лошака падал крупный снег, которого я сразу не заметил. Я невольно взглянул на небо и дотронулся до волос. Но небо солнечно голубело, а волосы были сухими и тёплыми. “Выходит, и снег часть композиции,” – ещё больше одобрил я их. Обильно покрытый снежной попоной, лошак неподвижно висел в пространстве, подчинив гравитации крупную голову и расслабив заднюю ногу.

Я решил обнаружить движение. Но лошаку хотелось дремать, снег совершенно не тревожил, а комаров или слепней в районе площади не наблюдалось. Зато благодаря своей внимательности, я разглядел нечто другое: лошак завуалировано взлетал. Решив проследить, как он приподнимется ещё хотя бы на метр, я терпеливо щурил глаза на расстояние между землёй и мохнатыми заснеженными копытами. Прошло немало такого времени, но расстояние не уменьшилось. “Мне только кажется, что взлетает, это оптический обман: поскольку снег движется вниз, лошак ему движется как бы навстречу.”

Организм потребовал больше лекарства, и мне пришлось на минуту отвлечься. Когда я снова глянул на площадь, лошака там уже не было. “Увезли, – расстроился я. – А снег прекратили – не на что падать, композиция была временной.”

Я воротился к остановке. Там мне стало значительно лучше, и я придумал для композиции поэтическое название: Парящий лошак под снегопадом.

 2

 С автобуса я пересел на метро, с метро пересел на электричку, но овладевшая мною мечтательность требует выразиться иначе: я пересаживался с облака на облако, и все облака несли меня к дому. Частично вернувшись к грубой действительности лишь на окраине Москвы, на скамейке автобусной остановки, я предпочёл вариант пешком. На долгой дороге в сторону дома забрёл в палисадник, присел на скамейку, похлебал содержимое бутылки. “Хорошо бы на всех площадях России поставить парящих лошаков под снегопадом. Это, конечно, технически сложно, но можно всё сильно упростить”.

“Как?” – спросило меня существо, тактично наблюдавшее за бутылкой.

“Мужик или баба?” – подумал я, поскольку и голос, и внешние признаки располагались посередине между половыми противоположностями.

“Что вы сказали?” – спросил средний голос, с трудом продираясь в болоте соплей.

Существо надеялось на стекло, но воспитанно делало вид, что не рассчитывает ни на что. За примерное поведение я позволил ему понюхать. Оно прильнуло к бутылке так жадно, что я его должен был отпихнуть. Я отпихнул его много сильнее, так как в ноздри ринулся запах ни разу не стираных штанов. Оно упало задницей в грязь. Я раскаялся в силе толчка и бросил ему леденец, как закуску. Существо растопырило грязные пальцы, они одновременно промахнулись, и закуска упала в грязь. Существо не побрезговало, извлекло, пообчистило о штаны.

“Лошаки не обязаны парить. Их можно изготовить неживыми и в виде памятников – на постаменты.”

“А снегопад?” – спросило оно, не торопясь подняться из грязи, мигая гноившимися глазами, бурно сопливясь, беззубо чавкая, мелко выкашливая туберкулёз.

“Это сложнее, – сказал я. – Создать круглогодичный снегопад – задача научного института. Я же, как маленький человек, сумел отыскать лишь компромисс: приходить к памятникам лошаков в сильные безветренные снегопады.”

“А опилки?” – спросило оно, роняя сладкий камушек в грязь, ковыряясь в ней подгнившими пальцами, находя леденец, обчищая об грудь, снова засовывая под дёсны.

“Какие опивки?” – нахмурился я, решив, что он выпрашивает остатки. В последнее время попрошаек развелось такое количество, что в каком-нибудь бойком переходе я с изумлением обнаруживал, что являлся единственным человеком, руки которого висели, а не торчали горизонтально. Но я попрошаек не унижал обязательными подачками, а давал им только в порыве, спонтанно.

“Добро и молитва – это порыв, – одобрил Студент моё поведение. – Чаще это порыв к Богу, но его иногда заслоняет Дьявол, и тогда порыв, самый чистый и искренний, приводит к обратным результатам.” Студента я привычно недопонял, но отсутствие точного понимания меня никогда не волновало.

“Нет, не опивки, а опилки, – бурно засопливилось существо. – Которые у лошади в животе.”

“Что ты, дурак, мелешь такое?”

Существо заёрзало в своих тряпках, залетавших, как на цыганке, извлекло грязный кусок газеты, упёрлось пальцем в конкретное место. Я брезгливо стряхнул гниль и вслух прочитал такую заметку:

“ЧЕМ НЫНЧЕ ПИТАЮТСЯ ЛОШАДИ?

На обочине дороги недалеко от Жутино долго лежал труп лошади. Жители близлежащих домов пытались жаловаться на запах, но местные власти всё отмахивались: есть, мол, у нас дела поважнее. К счастью, брат одного из жителей работал бульдозеристом. В наш век ничего бесплатно не делается, но жители так уже намучились, что сумму, затребованную Нефёдовым, собрали с небывалой быстротой. Поглядеть на зрелище собралась впечатляющая толпа. Она-то как раз и привлекла внимание вашего корреспондента, проезжавшего мимо по делам, ничего общего не имевшими с трупами лошадей.

Загоняя нож бульдозера под лошадь, Нефёдов нечаянно прорвал чудовищно раздувшийся живот. Волна омерзительного запаха всех покачнула, как при взрыве. Из брюха вывалились опилки. Лошадь везли, как на параде. Толпа зажимала носы, но следовала. Маршрут Нефёдова оказался значительно сложнее и длиннее, чем можно было предположить. До конца дотерпели только двое (не включая бульдозериста): ваш корреспондент и местный старожил Александр Васильевич Собков.

Падение лошади в овраг живо напомнило боевик, в котором машина слетает в пропасть. Полюбовавшись редким зрелищем, Собков неожиданно прослезился. “Александр Васильевич, что с вами?” – спросил я его участливо. Справившись с удушливой волной, старожил рассказал мне буквально следующее.

Лошадь эта была бесхозной. Бродила по окрестностям. Голодала. За неимением лучшего корма часто паслась у пилорамы. “Смех сквозь слёзы!” – захохотал развеселившийся Собков, но тут же последовавшим рыданием продемонстрировал сочетание, ставшим, увы, слишком привычным.

Ну что же. И мы посмеёмся сквозь слёзы. И сделаем собственное заключение: и лошадям полезно знать о питательных свойствах своей пищи. Вот только как быть, если выбора нету, а есть только одни опилки?”

“Удивил! – реагировал я. – А видел ты то, чего раньше не было, – людей, роющихся на помойках? А видел ты бабушек вместе с дедушками на дубовых аллеях, воспетых классиками? В разгар багряной пушкинской осени они там не бродят беспечно под ручку, а одинокими буквами Г собирают жёлуди для пропитания. Поскольку без этих желудей они бы подохли зимой от голода и разлагались в холодных каморках, пока их не явились бы выселять за неуплату квартирных счетов. А видел кота? – я знаю кота, который жрёт гнилую капусту. А ты мне дохлую лошадь подсовываешь? Кроме того, при чём здесь лошадь? Я тебе рассказывал о лошаке.”

“Разве это не то же самое?”

“Лошак не лошадь, а полуконь. Помесь кобылы и осла. Это когда у осла нет ослицы, а кобыл хоть отбавляй. Тебе, я вижу, не привелось наблюдать подобную ситуацию. А мне вот однажды повезло. В детстве. На фоне закатного солнца. Поэтическое явление!”

С этим я бросил газету назад. Она его царапнула по щеке, оно почесалось, но не обиделось.

“Где ты живёшь?” – спросил я, так как в бутылке ещё оставалось, а торопиться было некуда.

“Нигде, – отвечало оно. – Я бомж.”

 3

 Я попытался понять его возраст, но заблудился в лесу цифр от семидесяти до тридцати.

“А лет тебе сколько?”

“Шестьдесят.”

Бомж оказался возраста Лёхи, моего напарника по работе. Все мужики этого возраста жили совершенно одинаково, поэтому, зная о прошлом Лёхи, я прозрел и прошлое бомжа. Родился в деревне Рязанской области. Отца убили в конце войны. Мать безнадёжно захандрила. На крыше товарного вагона подросток добрался до Москвы. Его отловили, как беспризорника, и отправили в ремесленное училище. Вышел оттуда с полезной профессией слесаря-инструментальщика. Поработал на ковровом комбинате. Призвали в армию, отслужил. Поехал строить Братскую ГЭС. Потом подался на целину сооружать зернохранилища…

Сколько же их, жутко похожих, в телогрейках, в ушанках, в сапогах, с прокуренными пальцами и зубами, с лицами, опухшими от водки, – сколько же их миллионными стаями металось по громадной неустроенной России в поисках лучшего существования! Тогда им казалось – не напрасно, поскольку правительство их нахваливало. А сейчас правительству не до них, у него на уме сейчас реформы, импорт полезных ископаемых, приватизация, банки Швейцарии. И вот, брошенные на произвол, они осознали, что всю свою жизнь они по России метались напрасно.

У меня защемило сердце. Я приложил руку к груди, и понял, что это щемит будущее. Когда дыры в моём мозгу настолько умножатся и расширятся, что я ввиду частых выпадений из осмысленного существования совсем не смогу работать в булочной и таким образом лишусь пропитания и жилья, – тогда я приду ночевать на вокзал, и он меня проглотит навсегда.

“Чего тебе делать в этом сквере? – осерчал я на своё будущее. – Что не на каком-нибудь вокзале? Сядь, где толпа, положи рядом шапку, закрой глаза и дремли себе. Деньги сами в шапке окажутся.”

“Я на вокзале не высыпаюсь. Шумно, опасно, гонит милиция. Я высыпаюсь только в скверах. Но там мне часто снятся вокзалы. Я попадаю в замкнутый круг. Вокзал – это обманутые надежды. Значит, мне в основном снятся мои обманутые надежды. Когда в каком-нибудь людном месте я не сплю, а смотрю на прохожих, у меня создаётся впечатление, что я попадаю в бурный поток обманутых личных и общих надежд. В этом потоке бывает так больно, что мне хочется умереть.”

“Если вы проснётесь и не почувствуете боли, знайте, что вас больше нет среди живых,” – щегольнул я любимой фразой Студента, который её тоже не придумал, а однажды вытащил прямо из воздуха. Он сказал, что она мерцала на странице с расплывчатыми очертаниями, и всё, что ему оставалось сделать, – пригласить её вглубь своей головы.

Бомж задумался. Просиял: “Это очень хорошая фраза. Я бы хотел её запомнить, но я не доверяю своей памяти. У вас, случайно, нет карандаша?”

Я вытащил ручку и бумагу, которые были всегда при мне, записал фразу, швырнул её в грязь.

“Глубоко благодарен! – воскликнул бомж, ринулся к фразе, подобрал, обтёр рукавом, засунул в тряпки. – Вы даже себе не представляете, какую услугу вы мне оказали. Вы подарили мне молитву.”

“А как же ночлежки? – спросил я, возвращая беседу на прежние рельсы. – Например, Дом ночного пребывания? Там, говорят, и завтраком кормят.”

“Какое! Одна на всю Москву. Не пробиться. По страшному блату. Взятка для мэрии – тысяча долларов. А завтрак убогий: один грамм чая, двадцать граммов сахара и двести граммов хлеба. С такого я ноги не потяну. Мой организм нуждается в мясе. Ежедневно. Три раза в день. У меня такой личный метаболизм.”

“И ты! – закричал я таким голосом, что он отшатнулся задницей в грязь. – И ты козыряешь метаболизмом. Старушки едят гнилые овощи, подобранные возле овощных, а тебе – мясо три раза в день! Если бы я был президентом, я бы создал специальную службу по вылавливанию бомжей, – всех, не вникая в метаболизм. Нанял бы ребят поздоровей, дал бы им сети, крючья, дубины и вылавливал вас, как бездомных собак. Отвозил бы в машине на живодёрню и переделывал на мыло. Хоть какой бы от вас был толк.”

“У меня есть супруга,” – сказало оно с невесть откуда взявшейся гордостью. Этим неожиданным заявлением оно переделалось как бы в мужчину, но внешне всё равно осталось существом.

“Беги к ней стремглав! – заорал я. – Вели, чтоб отмыла, ноги попарила, обстирала, опохмелила, накормила, и всё другое, что полагается супруге.”

“Да не. Супруга тоже бомжиха. Живёт на вокзале, как и я.”

“Что? – поразился я. – И дети?”

“А как же! – опять возгордилось. – Пятеро. Старшему восемнадцать. Сидит в тюрьме, за кражу со взломом. Девочкам-двойняшкам по тринадцать. От острой нужды пошли по рукам. Следы десятилетнего затерялись. Младшему нету ещё и двух. Он на вокзале и родился. Он при матери. Помогает.”

“Как помогает?”

“Чаще дают. Матрёна спала как-то в переходе. Ну сколько? Часа наверное три. Так ей, не вру, на моих глазах набросали среднемесячную зарплату. От того, что рядом ребёнок ползал. Когда его украли, десятимесячным, Матрёна с ума чуть не сошла. Еле на выпивку стало хватать, а о еде пришлось забыть. Она до того изголодалась, что просто лежала, где попало. Милиция только и перетаскивала. Нашёлся ребёнок. Через пол-года. В районной больнице отыскался. От воспаления лёгких откачивали. Подобрали где-то рядом с кольцевой. Подозреваем другого бомжа: украл, чтоб на ребёнке подзаработать.”

“Откуда ты знаешь, что он твой?”

“Матрёна сказала. А не мой? Кому от этого станет хуже? Или лучше? Какая разница.”

“Если пустить вас на мыло обоих, – сказал я ему безжалостно, – ваше дальнейшее размножение пресечётся хотя бы на этом количестве. Нормальные люди боятся родить хотя бы единственного ребёнка, смертность превысила рождаемость, а вы размножаетесь, как крысы.”

На лоб существа выползла вошь, боязливо постояла на открытой местности, потом ринулась в сторону брови. Вшей, как и вонь, я заметил давно, но пока деликатно молчал.

“У тебя вши, случайно, не платяные?” – не выдержал я таки.

“А что?” – насторожилось существо.

“Берегись, как огня, – посоветовал я. – Они переносят сыпной тиф.”

“Да что вы говорите! – ужаснулось. – Буду! – жарко пообещало. – Только подскажите мне, пожалуйста, как платяные вши выглядят? Чем отличаются от неплатяных? Как с ними бороться? Как побеждать?”

“Сам разбирайся,” – буркнул я.

Оно тут же поймало вошь, с научным лицом в неё вгляделось: “Говорите, сыпной тиф? Как же так? А меня уверяли, что вошь во сне видеть хорошо. Что к деньгам или к ценному подарку.”

“Сны – перевёрнутая реальность, частично погружённая в астрал,” – вспомнил я высказывание Студента.

Существо повторило это высказывание, лицом пожелало его записать, но угроза сыпного тифа перевесила прелести семасиологии. Существо поймало другую вошь и стало сравнивать её с первой. Брови выразили удивление.

“Странно!” – воскликнуло оно, поймало третью, сравнило с первыми.

 4

 Зрелище было любопытным, моё настроение созерцательным, но встревожил вопрос времени.

“Сегодня что?” – задал я его.

“Четверг!” – пробурлило оно сквозь сопли.

“Какой? Сегодня должна быть среда.”

“Четверг,” – прогундосило оно.

Стремительным шагом и ударом я выбил вшей из его руки.

“Сегодня что?” – прорычал я.

Оно оглядело ближайшую грязь с плаксивым, но не сдавшимся лицом и взалкало в грязи покопаться.

“А ну!” – слегка двинул я плечом, делая вид, что сейчас ударю.

“Четверг! – прокрутилось существо и в конце оборота взгляд зафиксировало на бутылке в моей руке. – Четверг! Четверг!” – продолжало вертеться, постепенно набирая обороты, но взгляд от бутылки не отрывало даже в состоянии волчка. Так обычно глядят в трёх случаях: поражая публику пируэтами, говоря сущую правду, оказывая важную услугу. Существо совместило все три случая, и я ему дал отхлебнуть ещё. В рот ему вряд ли что попало, так как я грубо укоротил ввиду того же страшного запаха.

Я сам-то одежду стирал нечасто (на мысль о стирке меня наводили только брезгливые носики девушек), но было похоже, что существо вообще никогда не стирало. По цвету лица и особенно рук, оно никогда даже не мылось. Тем более в банях. Да что бани! Даже я, любитель попариться, почти позабыл об этом комфорте. Раньше, бывало, я даже захаживал в знаменитые Сандуны, за тридцать копеек и без блата. Но баня вздумала превратиться в товарищество с ограниченной ответственностью, и цены взвились до невозможности. Один прокат веника – как бутылка.

Возмутившись однажды перед Студентом, я в ответ услышал такое: “Зато туда добавили биллиардную, массажиста и кабинеты. Это прогресс или регресс?” “Ну, прогресс,” – отвечал я. “Ты против прогресса или за?” “Я – сторонник,” – сказал я гордо. “Вот и терпи, – сказал Студент. – Ибо прогресс или регресс – это движение, перемены, ломка старого или нового. Иначе, оба эти процесса не отличаются друг от друга, так как оба ведут к неудобствам. Возьми сегодняшний символ прогресса, – я имею в виду компьютер. Он отрывает столько времени на изучение программ, исправление компьютерных ошибок, на тупые развлекательные игры, что на полезное применение уже и времени не остаётся. Экран компьютера я бы сравнил с хищной квадратной светящейся пастью, прогрессивно пожирающей простые радости, – такие, как чтение беллетристики, углубленные беседы с единомышленниками, прогулки по парку и при луне, размышления Бог знает о чём, наблюдения за природой, любовные томления, и другие. То есть я хочу подчеркнуть, что прогресс балансируется регрессом, но при этом они друг другу мстят. Самое лучшее состояние – это состояние промежутка, который что-то вроде дремоты между обедом и изжогой. Другими словами, не надо маяться. Без бани можно вполне обойтись. Можешь представить, например, что ты переехал жить в пустыню, где каждая капля на вес золота. Миллионы людей живут в пустынях. Ты их не хуже, но и не лучше.”

Я обтёр горлышко рукавом, запрокинул к синему небу своё кареглазое лицо, подбросил бутылку к тому же небу, с сожалением проследил, как она не прорвалась в бесконечность, а шлёпнулась в грязь и не разбилась. Существо обрушилось на пушнину, а я вышел из палисадника и зашагал в другую сторону. То есть не к дому, а снова к станции.

“Жалко, что я не Пётр Первый. Жалко, что ты не мой солдат, – говорил я увязавшемуся существу. – А то б ежедневно я выдавал тебе по две хорошие кружки водки. В кружку входило бы три четвертинки; то есть две кружки – как две бутылки.”

Существо радостно засмеялось.

“Но должен тебя слегка огорчить, вернее, огорчить наполовину. В моей водке, то есть в Петровской, – не сорок градусов, а восемнадцать.”

Из глаз существа брызнули слёзы. Во мне всколыхнулись сразу два чувства – чувство вины и чувство гнева. Последнее чувство затмило первое.

“Пошёл вон!” – заорал я.

Существо отшатнулось и отстало. Чтобы остыть, я шёл не оглядываясь. “Куда ухнули двое суток? – думал я о пропавшем времени. – Последний раз был понедельник. А существо говорит: четверг. Не верить ему нет оснований. Куда подевался промежуток? Поздним вечером в понедельник я находился у Владимира. Мы с ним порядком отяжелели, но спать и не думали, а напротив, как бы планировали нагрянуть к двум неказистым, но добрым девицам. Вышли из дома и пошли… А дальше всё начисто обрывалось, вплоть до сегодняшнего просыпания.”

По дороге я выбрал хорошее личико: “Барышня, а сколько сейчас времени?”

Она трусливо глянула в стороны, отогнула одну пышную манжетку и полоснула моё сердце белоснежным кинжалом ручки.

“Шесть,” – прозвенел колокольчик гортани.

“Не может быть!” – сделал я вид невыразимого изумления, а руки мои раскинулись в стороны как бы совершенно сами по себе.

“Извините,” – метнулась она в противоположном направлении.

“Ах ты, шалунья!” – крикнул я вслед, призывая прохожих в свидетели. Они втянули головы в плечи и ускорили шаг, заразы. Меня же, напротив, часики барышни так утешили и расслабили, что дальше до станции я не шёл, а с удовольствием прогуливался.

 5

Гостей на празднование дня рождения набралось бы сколько угодно, но посчитали, во что бы влетело, и оказалось: в полгода зарплаты.

“Чего там, какие-то шесть и трояк? Невзрачная цифра. Как отплюнуться,” – выдавил Лёха утрату застолья.

Лицо жены было наоборот: осветилось сэкономленными деньгами.

Всем явившимся без приглашения она подавала по стакану, но не внутри, а за порогом. А то и к калитке отводила и прижимала палец к губам: “Не ори! Говорю – болеет. Пусть хоть до дежурства отоспится.” Верили плохо, но что делать, соглашались на компромисс. Кто-то на этом не успокаивался и приходил по второму разу. Жена их безжалостно отворачивала.

Проснувшись наутро, Лёха нашарил заготовленную с вечера бутылку. Лёжа принял нужную порцию. Подождал проблесков выздоровления. Потом начал соображать. Ага, – припомнил, – жены не должно быть, уехала зелень продавать. Получается, Вовка сейчас на мне. Надо будить и готовить в садик. Внучонок жил с бабушкой и дедушкой, поскольку мать уехала в Германию, по контракту с немецким Домом Моделей. Уехала сначала на три месяца, потом позвонила с сообщением, что контракт удалось таки продлить. И намекнула, что есть вариант вообще остаться в Германии. Пообещала прислать валюты, но пока пересылка не получалась.

Лёха внучонка накормил и стал готовить его в садик. Не забыл проверить и ожерелье, где бусины были из чеснока. И замечательно, что проверил: между головками чеснока обнаружил опасное пространство, в которое легко могли проникнуть нечистая сила и микробы. Ожерелье должны были носить абсолютно все дети садика, иначе их тут же, без разговоров, заворачивали домой. Вначале, когда ввели это правило, многие родители не поняли. Но постепенно все убедились, что ожерелье совсем не плохо: дети почти перестали болеть. В других садах эпидемия гриппа, а у них стопроцентная посещаемость. По поводу нечистой силы – сомневались, но оспаривать тоже не смели. А кто его знает? – сложилось мнение.

Чтобы развеять и это сомнение, директор спланировала собрание, на которое “явка всех обязательна, в противном случае – исключение без возврата залога и месячной платы”. Явка получилась стопроцентной. В начале собрания директор предложила всем родителям перекреститься “независимо от вашего вероисповедания, и даже если оно отсутствует”.

“Уважаемые сударыни,” – обратилась она к собранию (исключив слово “судари” потому, что перед ней сидели лишь матери, а нескольких явившихся отцов пришлось удалить едва ли не силой, все они были в пьяном виде. Матерей, от которых тоже разило, она скрепя сердце не удалила, иначе бы нарушилась стопроцентность. Супругу Лёхи она пропустила, демонстративно скрипнув зубами, и лишь потому, что в деле на Вовку хранилась заверенная нотариусом копия контракта его матери с немецким Домом Моделей (в которой она зачеркнула “Моделей” и вместо вписала “Проституток”).

“Уважаемые сударыни, – обратилась она повторно. – В человеке первичен – дух. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы назвать ядерный взрыв, который разрушил нашу страну, “Великой Революцией Торгашей”. С весами и счётами наперевес они по указке президента бросились в атаку на последний бастион, ещё сохранявшийся от России. Они атаковали русскую духовность. Вы слышите, голос мой дрожит. Вы видите, слёзы бегут по щекам. Я оплакиваю Россию. На развалинах русской духовности торжествуют узколобые, толстокожие, жующие сникерсы, пьющие виски, хамящие, обманывающие, обвешивающие, обсчитывающие демоны. Вся эта нечисть нагло, с презрением глядит на музыкантов и поэтов, на писателей и художников, на философов и учёных, на учителей и инженеров. Так будьте вы, победители, прокляты!”

Она отпила глоток воды. В зале не очень понимали, к чему она клонит, но молчали. Многие несколько насторожились, но повременили обижаться. Это про них, а не про нас, мы не такие торгаши, – подтвердили они свойство человеческой натуры считать себя хорошим исключением. Кто-то оскорбился, но лицом выразил полное безразличие. На отдельных лицах мелькнули улыбки.

“Чеснок!” – сказала директор. Это был логичный переход к главной теме её речи, но она, быть может, перехлестнула в силе голоса и эмоции, и тем так запутала одну тётку, что та оглушительно захохотала. А хохот, как знаете, заразителен.

“Смеётесь? – спросила директор. – Потешаетесь над единственным, что как-то, хоть в чём-то ещё способно уберечь ваших детей от влияния дьявольской силы?”

Зал постепенно утихомирился. Дождавшись полнейшей тишины, директор без рискованных восклицаний зачитала доклад о нечистых силах. На примере вампиров показала, что нечисть больше всего боится молитвы, креста и чеснока.

Вспоминая всё это с рассказа супруги, Лёха с помощью тонкой проволочки аккуратно прикручивал к ожерелью две новые головки чеснока. И чтобы внучонок не скучал, навёл на него два прокуренных пальца:

“Идёт коза рогатая за малыми ребятами: кто титьку сосёт, того рогом бодёт.” – И хотел пободать внучонка.

“Пристрелю!” – уклонился Вовка.

Лёха поморщился, но смолчал. Внучонок рос без отца и матери и его не следовало ругать.

“А ну-ка, скажи, кем ты хочешь быть?” – спросил он подрастающее поколение.

“Работать в мафии,” – буркнул внучонок.

“Это почему-же?” – изумился дед.

“Потому что эти дяди ходят с пистолетами и тётенек красивых забирают.”

“Тётенек? Это ты, брат, рановато. А ниндзей ты уже не хочешь быть?”

“В мафии лучше, – сказал Вовка. – Они убивают издалека пистолетами и автоматами, а ниндзе нужно много тренироваться, переворачиваться и прыгать.”

“Соображает,” – подумал Лёха, хотя мечту внука не одобрил.

В течении дня он бутылку прикончил, но сумел удержаться в седле реальности, то есть остался на ногах. Он берёг себя для работы, а если откровенно говорить, – для продолжения дня рождения в среде трудового коллектива. Готовясь к продолжению торжества, он туго набил две большие авоськи остатками салата-оливье, холодца, селёдки под шубой, жареной курицей, солёными огурчиками; не забыл и про козье молоко, предназначавшееся для язвы, как нейтрализатор алкоголя; а третью авоську набил овощами для продажи около булочной. Жена поворчала, что он забирал все остатки деликатесов, и он со скрипом забрал не всё. Он вышел с некоторым запасом, но на электричку опоздал. Пока полчаса поджидал другую, выискивал причины опоздания.

Одна причина к нему приблизилась, когда он ползал по огороду, собирая овощи на продажу. Кривые косматые ноги причины были расставлены шире обычного ввиду переполненного вымени. Причину звали козой Розой, а иногда Молокозаводом. В зубах Роза держала ведро. Вот тебе на! – расстроился Лёха.

Коза научилась таскать ведро после того, как настрадалась в период Лёхиного загула, когда он не просто выпивал, а обпивался до столбняка, сифонил до отупения, напузыривался до посинения, налимонивался до рыгачки, назюзюкивался как зверь, гудел без просыпу, сосал как паук и натягивался как пиявка. А что же супруга? Что ли она не могла подоить козу? Супруга могла, да не хотела. Она возненавидела козу, когда та сжевала гладиолусы, выращенные на продажу. Прикинув финансовый ущерб, жена назвала козу разорением и предложила её продать. Лёха решительно воспротивился. Супруга подумала: Ультиматум? Предложить: я или Роза? А вдруг дурак этот выберет Розу? “Хорошо, – сказала жена. – Пусть остаётся. Но при условии: с этой минуты коза – твоя. Я её больше знать не желаю!”

Лёха оторвался от редиски, вынул из пасти козы ведро и раздражённо его отшвырнул (коза ещё в вёдрах не разбиралась и притащила ему помойное). Сбегал за чистым, для молока, и грубовато подоил. “Пасись, коза, на привязи!” – привязал, где особенно не напакостишь, и бросился в дом переодеться.

Другая причина опоздания змеино толкнула его в продовольственный. Он и не думал в него заходить, просто двигался к электричке, но на него из магазина выскочили два весёлых мужика, и у каждого сверкало по бутылке. Короткая очередь у прилавка оказалась коварно медленной, и он купил больше, чем планировал: три пузыря, килограмм колбасы, банку закрученных помидор и пару консервов “Иваси”. Из этого спонтанного товара сложилась четвёртая авоська. В Москву он приехал на час позже. Отчего в районе вокзала, а потом во внутренностях метро нарушал сердечные ритмы. И влип в непредусмотренные ситуации, которые трудно вообразить, но которые так и кишат под невинной поверхностью жизни.

 6

 Последнее дело – взбегать по эскалатору с четырьмя цепляющими авоськами. Задетые мрачно глядели вслед, но камни бросали в спину немногие. Большинство понимало: мужик в возрасте, обременённый горой продуктов, будет бежать вверх по ступенькам только от острой необходимости. Но беспрепятственно до верха Лёхе добежать не удалось. Его задержал какой-то мужик, стоявший не справа, а на проходе. И обогнуть не удавалось, так как рядом стояла женщина. Лёха взглянул на свои часы. До отхода электрички оставалось две минуты.

“Посторонитесь,” – сказал он в спину, одетую в замусоренное пальто.

Спина оставалась неподвижной.

“Позвольте пройти,” – сказал Лёха громче, нетерпеливо качнув авоськами и как бы нечаянно задевая.

К нему обернулись два лица с глубокой земледельческой наследственностью, одутловатые и красноватые от тысячелетнего запоя.

“Вы загораживаете проход,” – сказал он, стараясь быть пока вежливым.

“Чего?” – потешаясь, всхрапнул выпивоха.

Лёха был по натуре трусом, роста ниже среднего и вроде щупловатый. Носил бы он что-нибудь облегающее, но вечный бесформенный пиджак, купленный с пьяным глазомером, полностью скрадывал признаки силы, которая накапливалась десятилетиями на грубых физических работах. Но в иных критических ситуациях он о трусости забывал, и его сила – вырывалась. Он так мощно послал её вверх, по линии нарушенного прохода, что пара повисла на разных перилах.

Мужчина и женщина восстановились, пристально глянули в Лёхину спину, но почему-то промолчали. Рядом с ними, ступенькой выше, стояли человек и музыкальный инструмент. Лёхин прорыв включал столько энергии, что она и их закрутила. Не оборачиваясь на пострадавших, музыкант ожидал бурной реакции, какая присуща простым людям. И поразился  тишине. И осторожно скосившись назад, был прострелен неясным ужасом от набросившегося на него издевательского оскала.

Немного оправившись, задумался: “Самый беспечный простолюдин, самый оборванный и голодный ввиду генетической неспособности самому отвечать за свою жизнь, а также ввиду неумения, лени жить хоть с каким-нибудь запасом, – такой вот русский простолюдин всегда держит большой запас издевательского оскала. Не потому ли ему удаётся с такой гордостью и достоинством терпеть самый дикий идиотизм, какой ему преподносит правительство? (Да он и не только его терпит, он за любой идиотизм умудряется ещё и голосовать). Не потому ли он выживает, причём выживает нагло и весело в таких унизительных обстоятельствах, в которых способны выживать разве только крысы и тараканы?”

Лёха тем временем добрался до самого верха эскалатора, протиснулся к выходу из метро, помчался к платформе с электричкой, расставив авоськи почти как крылья. Споткнулся о доску и упал. Пока лихорадочно подбирал содержимое лопнувшей авоськи, отметил порванные штаны и кровоточащее колено.

Его электричка ещё стояла. Бросился к первой открытой двери. Дверь задвинулась перед носом, захватив внутрь одну авоську. Он подёргал её за ручки и замахал другими авоськами, привлекая внимание машиниста. Авоська вдруг дёрнулась внутри, как заглотившая крупная рыба. Лёха оказал сопротивление. Рыба сорвалась. Баланс потеряв, он завалился на платформу и с отвращением поглядел на зажатые в кулаке клеёнчатые ручки от авоськи, будто отрезанные ножом. Он вгляделся в стёкла двери. Там шевелилось что-то общее. Перевёл взгляд на ближнее окно. Расплюснутые твёрдостью стекла и тем окончательно изуродованные, на него скалились те, с эскалатора. И демонстрировали авоську, где были три бутылки и закуска. Поезд тронулся и покатился.

Проклинай, не проклинай, а удаляющуюся электричку может вернуть лишь какое-то чудо. Чуда, однако, не случилось, и Лёха покинул платформу ни с чем. Его следующая электричка отходила минут через тридцать. Был ещё, правда, другой вариант – добраться до службы двумя автобусами. Но автобусы шли без расписания и были безнадёжно переполнены. Чёрт бы побрал его идею зайти за бутылками до электрички. Можно было купить их в киоске, и уже во время дежурства. Сэкономил в цене, потерял всё. Николаевна, поди, уже воняет. Лёха глянул в сторону рынка, который бурлил перед вокзалом.

 7

 Почему я, однако, продолжил не к дому, где можно было перекусить, посмотреть телевизор и подремать до очередного пробуждения, а повернул опять к станции? Существо в палисаднике было не зря: оно помогло мне обнаружить исчезновение двух суток. Я-то что думал? Что отдохну. А мне, оказалось, пора на работу.

Я работал в торговой точке под названием “Булочная № 22”. В общеисторической перспективе наша с виду простая точка была не совсем простой. Как-то “Независимая Газета” потешила читателей статьёй “Кто кормит Москву хлебом?”. В то время хлеба опять не хватало, и потому корреспонденты на хлеб зарабатывали темами о хлебе. Заголовок огромными буквами вынесли на первую страницу, и в киосках газету раскупали. Разворачивали, вчитывались, недоумевали, швыряли газету куда попало. Статья ничего не говорила о махинациях, коррупции, бомбах, автоматных очередях, левых поставках, швейцарских банках. Ловко используя интерес к главному продукту населения, автор где-то выкопал историю нескольких булочных Москвы, в число их попала и наша булочная. Виктория Кирилловна, директор, прилепила статью на стену. Её прочитали все работники и даже многие посетители. Потом статья со стены исчезла. Её снял я, чтоб никто другой, и повесил в своём доме.

В соответствии со статьёй, нашу булочную открыли едва не в начале века. В революцию булки сократились, но пролетарии не растерялись – набили пустые полки для хлеба запчастями для механизмов. В связи с изменениями в экономике спрос на те части упал до нуля, их подержали на всякий случай, а потом увезли и переплавили на более нужные запчасти. В годы после гражданской войны полки по-прежнему пустовали – из-за отсутствия муки. Чтоб население не раздражалось, на дверь наложили амбарный замок. А когда провели коллективизацию, полки очистили от грязи, ржавчины и мазута, набрали полагающийся штат, и на митинге, торжествуя, открыли булочную – до сих пор.

Тот первичный советский штат включал и мою бабушку. Я бы гордился этим фактом, и даже назвал бы себя династией, но от нетрезвой старой уборщицы, как-то обозлившейся на меня за случайную нечистоплотность, я прослышал другой факт: в войну мою бабушку посадили за махинации то ли с сахаром, то ли с конфетами, то ли с пряниками. Бабушка так и сгнила в лагере, не дождавшись после-сталинских послаблений и хотя б одного внука. До махинаций она, однако, успела несколько вырастить дочь, которая стала моей матерью и тоже связала судьбу с булочной.

Сначала мама была уборщицей, потом выучилась на кассиршу, потом была мелким заместителем, потом осознала, что перебарщивает, что карьера не для неё, и навсегда вернулась в кассу. “А кроме того, – сказала уборщица, – яблочко от яблони недалеко падает. Как и твоя уголовная бабка, твоя мамаша была шлюхой, пьяницей, воровкой, злостной неплательщицей. Когда за хроническую неуплату её выселяли из квартиры, она напивалась, являлась в булочную и за разрешение отоспаться предлагала грузчикам своё тело. Она и тебя родила в булочной, и как раз на мешках с сахаром.”

Отца я не знал. Ещё в нежном возрасте я припёр маму к стене: кто, мол, отец, где он, каков? А мать мне в ответ такую историю:

“Убиралась я как-то в кладовой, где лежали мешки с сахаром. Слышу, попискивает где-то. Пару мешков-то с кучи стащила, – батюшки! мышиное гнездо! Полу-слепые ещё, тычутся. Посчитала. Их было семеро. Ну что я? Нашла бумажный пакет, побросала туда весь выводок, пошла к унитазу и стала топить. Последний вдруг шестым оказался. Пересчитала в унитазе. Шесть, и всё тут! Спустила воду. Проследила, чтоб кто не застрял. Вернулась к мешкам. Заглянула в углы. Постояла, послушала, – тишина…”

Мать замолчала. Я дёрнул за юбку. “Неделя прошла, – очнулась мать. – Сунулась в кладовку убираться. Мешок один с кучи как бы сползал, я его коленом и пихнула. Вдруг ребёнок ка-ак закричит! Ну, я на пол так и осела. Сижу, ничего не понимаю. Опомнилась, бросилась к мешку, стащила на пол, – глазам не верю: в бывшем мышином гнезде – младенец.”

Мать схватила меня на колени, стала мокрогубо обцеловывать.       “Вот почему ты мой сладкий мышонок. Нашла тебя в сахаре, вот почему. Судьба шестерых-то утопила, а седьмой от неё сбежал. А семь, запомни, – счастливая цифра.”

Эта история с мышонком во мне постепенно укрепилась, как что-то случившееся со мной. То есть я стал тем самым мышонком, который сбежал превратиться в меня. Лёжа в кровати перед сном, я фантазировал нередко, куда именно он сбежал, что с ним в том мире происходило. Мысли мои начинали путаться, и я уплывал в причудливый мир. Там все подряд были мышатами, каждый день ходили в кино, купались в прудах, катались на санках, ели мороженое и шоколад.      Повзрослев, я в истории запутался, и из неё как бы выпал смысл. При чём здесь седьмой сбежавший мышонок? Какая связь между мною и им? Кто был, всё таки, мой отец? Но заново мать я не мог расспросить – её уже не было в живых.

8

 Мы знаем, что всё взаимосвязано: взлетевшая бабочка в Японии  может вызвать в Калифорнии землетрясение. Но это – условные границы начала и конца взаимосвязи. Бабочка взлетела не в начале мироздания, на её решение расправить крылышки тоже ведь что-то повлияло. С другой стороны, землетрясение не привело к концу всего света. Напротив, оно повлекло за собой мириады новых взаимосвязей. Нам не дано охватить бесконечное, конец и начало взаимосвязи мы выбираем произвольно. Наметив цепочку, мы словно ножницами вырезаем ближайший к нам кусок, ищем в нём смысл, и – да, находим, принимаем удобное нам решение и начинаем его претворять. Так и живём – слепо, стихийно, почти ничего не понимая, но умудряясь глядеть на жизнь, как на послушную нам машину.

Одна невидимая цепочка началась с момента вступления Лёхи в живой коридор привокзального рынка, шевелящийся, как змея. Она заглатывала всех подряд и пыталась продать им подороже мушкетёрские дамские сапоги, воблу, отвёртку, пачку сосисок, ангорскую кофту, дверной замок, шампанское, квашеную капусту, расписную кастрюлю из Запорожья, булку, газету, двухкассетник, банку солёных огурцов, цельную лису на воротник, пачку сигарет, бутылку пива, колготки, сумку из стеклопластика, “Киевский торт”, пучок редиски…

“Итальянская бульба!” – гаркнула баба, ориентируясь на Лёху.       “Ну, оглушила, – оскалился Лёха. – Откуда такие крикуньи берутся?”

“Как откуда? – осклабилась баба, подумав, что Лёха с ней заигрывает, и даже оправила платок вокруг деревенского лица. – Из Бяларуси,” – отвечала.

“Вот те на! – поразился Лёха. – А картошка-то что же из Италии? Что вы свою-то не выращиваете?”

“А чо нам над грядками корёжится, раз итальяшки присылают. Уже и чистенькую и без гнили.”

“А то,” – сказал Лёха и отошёл. Он давно уже обалдел от нового рыночного мышления, давно устал спорить с демократами, а эта баба из Белоруссии явно была на их стороне.

“Совсем обленились белорусы,” – сквозь зубы комментировал молодец, торговавший зубной пастой “Лесная”.

“Ага,” – сказал Лёха, хотя подумал, что спекулировать зубной пастой тоже не самый тяжёлый труд, и пощупал рассеянно яркую куртку, попугаем качавшуюся перед носом.

“Не лапай, – сказал ему мрачный битюг. – По роже вижу, что ты без баксов.”

Лёха невольно отшатнулся на женщину с колбасными батонами.

“Ослеп?” – заорала она на Лёху.

“Что вы, дамочка, так волнуетесь?” – сказал ей Лёха миролюбиво, и шаг ускорил по коридору.

“Дед, не спеши, – задержали его, буквально физически, за рукав. – Свежемороженый минтай. Отдам по дешёвке. Сколько тебе? Бери. Старуха спасибо скажет.”

“Да нет, мне не надо,” – сказал Лёха, не поясняя, что он будет дома не раньше, чем через сутки, и рыба к тому времени протухнет. Но даже если б он ехал домой, он рыбу всё равно бы не купил. Супруга ему строго наказала ни треску, ни минтай не покупать ввиду их заражённости глистами.

“А может тебе молочка надо?” – елейно спросила молодица, державшая пол-литровый пакет.

“Спасибочки. Премного благодарен. Я, дамочка, свою козу имею,” – отбился Лёха не без игривости.

“Коза – хорошо, – подмигнул ему дядька. – Да только вот кофе с неё не выдоишь. А ты, по роже твоей вижу, не прочь растворимым кофе побаловаться.”

Лёха попялился на пакеты с кофейным напитком “Болеро” португальского производства. “А может купить?” – подумал он и собирался прицениться.

“Какой это кофе! – вмешалась женщина, одна из агрессивных покупательниц. – Жулики! Это совсем не кофе, и тем более не растворимый. Сплошные злаки и чуть цикория. Кофеина там отродясь не водилось.”

“Иди! Проходи! – вскричал Болеро. – Чего мне клиентов отбиваешь?”

“А ты не ори!” – заорала женщина и показала Болеро десять красных кинжальных ногтей.

Женский крик пробудил верзилу с бандитской испитой физиономией.

“Путёвки в Лас Вегас!” – всхрипел он спросонья в старый искажающий мегафон.

“Хорошее место?” – спросил его Лёха, пытаясь припомнить, где же Лас Вегас.

“Чего?” – оскорбился верзила.

“Сколько стоит?” – спросил Лёха.

“Почти даром,” – отрезал верзила, и только сейчас Лёха заметил билеты моментальной лотереи.

Верзила был груб и похож на жулика, а тут рядом стояла старуха с церковным лицом и двумя пузырьками. Старухам он доверял больше, поскольку в преддверии могилы людям свойственно очищаться, а не накапливать грехи, – вот и затеял он с ней торговлю и за вполне сносную цену приобрёл то, что хотел.

“Газета, милочек, тебе не нужна? – спросила старуха елейным голосом. – Свеженькая. В поезде почитаешь.”

Лёха заплатил и за газету, протиснулся сквозь стену коридора, слегка отошёл вглубь территории, захламлённой отходами толкучки, приладил зад на кусок доски, выставил на свежую газету водку и банку с молоком.

“Снимать электросчётчики, говоришь?” – прогремели Лёхе в самое ухо.

Он поперхнулся, завертелся, но вплотную никого не обнаружил. Подальше, сливаясь с крупным мусором, полулежали двое мужчин. Они пили пиво и закусывали, а один и не думал пугать Лёху, а только продолжил разговор. Громким он был не по нужде, он с таким голосом родился. Такой громкий голос – уже несчастье для окружающих людей, но худшее несчастье – он родился болтуном. С такими жить и дружить одна мука: все мозги тебе проедают, оставляя под черепом тупость и гул. Поэтому вовсе непонятно, что и у них бывают жёны, сослуживцы и даже друзья. В старину их тут же впрягали в глашатаи, зачитывать указы на площадях. В наше время с таким голосом лучше идти в лидеры партии.

“… но надо разбираться в электричестве, – разрывал он барабанные перепонки. – Я вот, например, не разбираюсь, потому и не лезу в такие дела. Хорошо, коль в сухую долбанёт. А если нечаянно в лужу ступишь? Ты же не днём их снимать собираешься, на глазах у скамеечных старушек. Счётчики придётся воровать чуть не наощупь, глухой ночью.”

Слов возражения Лёха не слышал, поскольку собеседник отвечал голосом нормального человека, сидящего рядом с галдящим рынком. Откупорив водку и молоко, Лёха стал их чередовать, и тем убивал сразу двух зайцев: подлечивал внутреннее состояние и тут же боролся с хронической язвой.

“Нам нужен вариант обогащения, – пошатнул глашатай Лёхину руку, как раз занесённую над губами, и водка затопила подбородок. -Я с тобой совместное предприятие только тогда организую, если мы затеем не мышиную возню, а чтобы – хлоп, и гора денег. Вдумчивый бизнес, по кирпичикам, – это давай немцам оставим. Русский любит быструю езду. Надумал – электрические счётчики! Где ты счётчики-то отыщешь? Всё, что можно сорвать, сорвано, переставлено в коммерческие киоски. Мелкий ты всё-таки человек. Какие идеи ты подаёшь? Ловить бездомных кошек и окрашивать? Возня для восьмилетних пацанов! Подрисовывать к долларам лишние нулики? Ты рисовать-то научился? А проблемы реализации? Каждый второй зелёный – фальшивый, проверяют электронной аппаратурой. Обшаривать трупы?..”

Нормально-голосый словчился прервать, и Лёхины уши отдохнули.

“Чем тебе не нравятся сокровища?”

Собеседник беззвучно стал объяснять.

“Было бы желание искать! На Арбате, на Сретенке, в Марьиной Роще. Древний город. Набит историей. От французов бежали – зарывали, в каменные стены замуровывали. А в революцию? А в сорок первом? А сколько потом приходилось припрятывать от того же ОБХС? Москва сейчас бурно перестраивается, и в каждой старой московской стене, в каждом перекрытии, в подвале можно нарваться на сокровище…”

Лёха вскочил на окрепшие ноги. “Мы с Михаилом дураки, – думал он по пути к вокзалу. – Пытаемся честно, на зарплату, а люди сокровищами занимаются.”

В начале была итальянская бульба, в конце оказался поиск сокровищ. Подумаем, что их объединяет? И, видимо, только одно надумаем: конец и начало нашей цепочки, и всё находящееся между ними объединяется абсурдом, которого никто не замечает. Но вот вопрос: если всё пронизано тем, что никто замечает, – не значит ли это, что так и должно быть, что это и есть настоящая жизнь?

9

 Кассовый зал был переполнен, но большинство здесь околачивались совсем не по поводу билетов, – их в помещение загоняла вечерняя прохлада с ветерком, здесь они ждали свои электрички. Скамеек в кассовом зале не было, и люди использовали стены, коробки, узлы, чемоданы, портфели. Те, кому не хватило стен и у кого ручная кладь была непригодной для сидения, опирались на собственный баланс. Лёха пополнил число последних. Составил авоськи в три этажа, взгрустнул о четвёртом, огляделся.

Взгляд зацепил в углу что-то странное. Будто баул, на попа поставленный, вдруг самостоятельно шевельнулся. Да не баул, – вгляделся Лёха, – а безногий мужик на доске с колёсиками. Май заканчивался теплом, а он был одет, как на сильный мороз. Голову по брови прикрывала кожаная ушанка. Ниже начинался воротник, поднятый до крайней высоты. Вглядеться в лицо не удавалось, поскольку его было слишком мало, – прорезь меж кустистыми бровями и гниющим кончиком носа. От кончика носа и до доски шла измызганная телогрейка.

Мужик ухватился за Лёхин взгляд, оттолкнулся руками от грязного пола и, покрикивая на препятствия, стал неотвратимо приближаться. Лёха его ждал без удовольствия, но уходить счёл унизительным.

“Как оно?” – подкатил мужик.

Он оказался вблизи ещё хуже. Грязное, мохнатое, вонючее животное, научившееся ездить на доске.

“Так,” – отвечал Лёха лениво, с подчёркнутым отсутствием энтузиазма.

Баул иронически усмехнулся. Задрал подбородок и резким движением отогнул воротник телогрейки.

“Знакомо?” – спросил Баул.

“Чего знакомо?” – не понял Лёха, пялясь на бороду Баула

Баул задрал бороду вверх. Всё его горло рассекал относительно свежий шрам. Лёха инстинктивно отступил. Баул схватил его за штаны. Лёха скривился от представления, как на него переходят вши, и на всякий случай спланировал: в случае чего его ботинок расплющит гниющий нос Баула, тот закорёжится от боли, а он ретируется тем временем.

“Ты! – сказал он. – Чего тебе надо? Давай. Мне пора на электричку.”

“А это не надо?” – Баул пальцами изобразил половое сношение.

Лёха приготовился ударить, но его озарила лучшая мысль. Он вытащил початую бутылку, отпил, сколько выдержало дыхание, и сунул остаток в руки Баула. Тот мгновенно отдал штаны. Лёха у выхода обернулся. Баул, запрокинув бесшейную голову, жадно отсасывал остатки. Вверх и вниз, как механизм, двигалась обрубленная борода. Из-под неё розоватым шрамом подмигивала неслучившаяся смерть.

В привокзальном узком кругу его знали по кличке Афганец. Считалось, что он потерял ноги во время войны в Афганистане. Он действительно там воевал, но правда была искажена: из Афганистана он вернулся невредимым. Демобилизацию он отметил в самых разных точках Москвы, каким-то образом оказался на путях Рижской товарной станции, и на него неслышно наехал отсортированный вагон. Мир для Афганца резко сузился, – для него вся территория России свелась к территории Трёх Вокзалов. Сужение способствует углублению. Афганец настолько досконально изучил свою территорию, что даже без ног извлекал из неё и выпивку, и женщин, и даже оставалось.

Самым прибыльным для него местом стал наклонный узкий проход между забором перед путями и стеной локомотивного депо. Проход получился здесь случайно, такая строительная аберрация, но если считать, что всё не случайно, то можно сказать, что этот проход был создан именно для Афганца. По проходу изредка проходили либо заблудившиеся пассажиры, либо искавшие уединения, – справить нужду, без свидетелей выпить, с бабой быстренько перепихнуться.      

Спрятавшись в куче старых шпал, Афганец караулил одиночку, выжидал, когда тот спустится вниз, сделает то, что ему надо, или обнаружит, что попал в тупик, а потом неизбежно начнёт возвращаться. В середине прохода возвращавшийся слышал повизгивание колёсиков: на него, набирая скорость, бешено отталкиваясь от земли горилла-образными руками, накатывался безногий. Пометавшись между двумя вертикалями, человек прижимался к одной из них, но Афганец в последний момент сворачивал и головой врезался в живот. Тут же обшаривал сбитое тело, а если оно сопротивлялось, добавлял ему по черепу кирпичом. Недавно Афганцу не повезло, – он напоролся на мужика, который не только не растерялся, но и ловко увернулся от тарана, использовал ошеломление Афганца от столкновения с бетоном, и перерезал ему глотку.

С кем-то чудес никогда не бывает, а с Афганцем чудо случилось трижды: он увернулся от Косой во время войны в Афганистане, после наезда на него отсортированного вагона, и даже после того, как горло перерезала бритва профессионала. Остаётся руками развести, либо философски предположить, что Афганец, очевидно, не исчерпал своё предназначение на земле.

 10

 Я добрался до булочной в сумерках. Иногда, в час приподнятого настроения, я использовал главный вход. В его высоких дубовых дверях мою атлетическую фигуру замечали отупевшие от рутины кассирши и продавщицы, оживлялись, развязно меня приветствовали. Покупатели, естественно, любопытствовали. Сейчас в настроении был спад, поэтому мимо главного входа я прошёл, как обычный прохожий, любопытствующий в витрины.

Я приблизился к булочной сбоку, со стороны навеса с лотками, и подошёл к непарадной двери. Её подробное описание заняло б слишком много времени, поэтому чтоб вам не докучать, назову только пару главных причин её ужасного состояния: мало того, что над ней издевался сумасбродный московский климат, – на ней отводили свою ярость шофера хлебобулочных комбинатов, когда среди ночи они не могли ни дозвониться, ни достучаться, а разгрузиться были обязаны.

Булочная скоро закрывалась, но только внешне, для покупателей. Она продолжала работать внутренне для закругления дня работы, для приёмки ночного товара, для подготовки к новому дню. Эту работу выполняла бригада в количестве трёх человек: ночной директор и двое грузчиков. Из нашей бригады я пришёл первым, поскольку известные обстоятельства меня развернули на дороге и дальше всё зависело от транспорта. В результате, для себя нехарактерно, я пришёл на полчаса раньше.

Я позвонил. Отворил Хомяк. Я ощущал в нём поганую личность. С дежурства он уходил трезвый, и приходил, говорили, трезвый. У него было что-то со здоровьем, но мне это было неинтересно, у меня ежедневно по утрам трещала собственная голова. Кроме того, я всегда брезговал углубляться в чужие недомогания.

Хомяк был в упряжке со Студентом, которого я очень уважал. У Студента была гениальная память, энциклопедические знания, а главное – он был человеком. После окончания дежурства Студент оставался досыпать где-нибудь подальше от начальства, потом выползал на опохмел, возвращался с бутылкой и угощал. Правда, за ним водился грешок: слишком открыто приворовывал. Его после смены время от времени подкарауливала Клавдия, заместительница директора, и приторно вежливым голоском просила раскрыть раздутый портфель. Студент раскрывал, а там – битко