Коза Роза

“Однажды к хану во сне пришёл ангел и сказал:
Господу угодны не твои поступки, а твои намерения”
— Милорад Павич, “Хазарский Словарь”

“Дерёт коза лозу,
а волк козу,
а мужик волка,
а поп мужика,
а попа приказный,
а приказного чёрт!”
Поговорка

От Михаила

То есть тогда что получилось. Раскошелив Лёху на опохмел, я добрался до гастронома, купил три “Московской”, сел в подъезде и стал анализировать чертовщину, которая случилась на дежурстве. Помню, я сначала сопротивлялся искушению прикончить первый пузырёк, потом сколько мог отвергал побуждение сбрасывать пробку со второго, потом с неприязнью глянул на третий, купленный на собственные деньги, потом утомился, прикрыл глаза, открыл – и оказался во флигельке.

Лёжа на собственном топчане, я шарил по поверхности стола, нащупывал и встряхивал бутылки. И напоролся на стопку бумаги, которой во флигеле раньше не было. Сколупнул и приблизил верхний листок. Печатными буквами: КОЗА РОЗА. Неужто о Лёхиной козе? Столько бумаги переводить на это пакостное животное? Ниже моим собственным почерком шла история про меня, и будто бы я всё и написал. Прикрыл глаза, чтобы осмыслить. Как же я всё это насочинял? И когда? В полном затмении?

Устав от сумятицы в голове и не обнаружив во флигельке хотя бы пары проклятых капель, я вспомнил о деньгах, хорошей пачке, которую приятно заработал до попадания во флигелёк. Ревизия карманов огорчила. С чувством обокраденного человека я заметался по флигельку, наскрёб по сусекам на бутылку и отправился в магазин.

Разговор в очереди прояснил: после подъезда я был в беспамятстве не часы, не сутки, а больше месяца. Ну что же, – подумал я, подлечившись. – За месяц можно не только растратиться. Если случился всплеск гениальности, за месяц, что же, можно вполне накарябать повесть или роман. А то, что забыл о процессе творчества – так я в связи с дырами в голове и не такое забывал.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: СЕДЬМОЙ МЫШОНОК

1

Я обнаружил себя на полу захламлённой чужой комнаты. Щека моя вмялась в ножку стола, рука омертвела под тяжестью тела. Я перевернулся с живота на бок, нечаянно сбил пустые бутылки, поблизости что-то как-будто хрюкнуло. Я приподнялся на четвереньки и поглядел в сторону звука. На кровати спал незнакомый мужик. Кое-как дотащившись до крана, я сунул голову под струю, заодно как следует нахлебался.

В охлаждённых мозгах началось движение. Первой всплыла мысль опохмелиться, вторая коснулась вопроса денег, третья обшарила карманы, сначала свои, потом мужика. Четвёртая мысль была невесёлой, но пятая, припёртая к стене, воззвала к решительным действиям. Я наглядел большую кошёлку, набил до отказа стеклотарой (теперь называемой пушниной), вышел на лестничную площадку. На улице всё было незнакомым, и я пошёл всё равно куда. Бутылками я недолго побрякивал. Прямо с кошёлкой, за полцены загнал их первому бизнесмену, торговавшему голыми бабами, – неплохими, но не живыми.

Первый попавшийся автобус повёз меня в сторону метро. Район с периферийными очертаниями проплывал неприветливо, настороженно, так мимо незнакомого мужчины проходит невыспавшаяся девица. Лично я выспался вроде неплохо, но жизни радоваться не мог ввиду незалеченного похмелья и назойливого предположения, что жену я всё-таки задушил. С момента её исчезновения прошло не меньше пяти месяцев, а вот те на, откуда-то всплыло. Если я всё-таки задушил, – вяло поскрипывали мысли в неопохмелившихся уключинах, – то скорее всего от того, что супруга мне изменила с совершенно случайным мужиком, который остался у нас ночевать ввиду невозможности попрощаться. Я умел придушить бабу, если она сопротивлялась, но только слегка, как бы шутя, с приятными последствиями для себя. А на жене, мне изменившей, я мог сорваться в мышечный спазм.

Как бы там ни было, вот что странно: почему-то не обнаружилось ни единого доказательства, что убийство произошло? Например, куда подевался труп? Его ведь искали, где только можно. Даже овчарок пускали по следу, только не знали по какому, и собаки бегали по следам совершенно случайных людей. Когда я узнал, что меня ищут, и добровольно явился в милицию, овчарки взяли и мой след. Привёл он животных в одну квартиру, в которой меня никогда не видели, потом под давлением увидели, но в результате опять не увидели. Следователь был обескуражен и приказал мне убраться подальше, чтоб не мутить следствию воду.

В автобусе я бы присел с благодарностью, но держались за места – остервенело, даже те, кто давно переехал. Остановки с потерянным смыслом, – сделал я мысленное заключение и с удовольствием отметил, что так бы выразился и Студент. Кое-кто на меня обернулся, то есть мысль моя прозвучала. Мне говорили, что я свои мысли часто выговариваю вслух, как какой-нибудь полоумный, поэтому стоит пояснить, что дело отнюдь не в полоумии, что в том, что я вам сейчас скажу.

Пил я всю жизнь, с ежедневным обилием, и потому идею не пить сравнивал с идеей не дышать. “В вашем мозгу, – сказал лечащий врач, – произошли необратимые изменения. Как если бы вы на кусок тряпки упорно лили едкую химию. Что бы случилось? Пошла бы дырами. Цистерны потреблённого алкоголя не только продырявили вашу память, но и проели перегородку между мыслями и языком.” В этом он был абсолютно прав. Дыры-провалы в моей памяти порой отличались большими размерами. Я, например, не помнил, что с матерью. Мне говорили, она умерла от безумной любви к сладкому. Но как умерла и как хоронили… “Зато, – возразил я врачу с апломбом, – у меня такое острое зрение, что меня бы тут же взяли в древнегреческую армию.” Врач взглянул на меня с интересом и что-то подробно записал.

Мы остановились у витрины продовольственного магазина. Я ринулся выйти, и прорвался. На деньги, вырученные от бутылок, я приобрёл не только пол-литра, но и пакетик сладкой закуски. Едва отстранившись от прилавка, я с отвращением принял дозу, забросил вслед пару леденцов, вышел на улицу, оторопел.

Над площадью, как памятник без постамента, парил крупный мохнатый лошак. “Искусственный или живой?” Отметая первую версию, лошак чуть заметно двинул хвостом. В век технического прогресса я уже многому не удивлялся. “Ничего, – одобрил я тех, кто выдумал такого лошака. – Но вы меня, фокусники, не проведёте, вы подвесили лошака на замаскированной верёвке.” Я прищурился выше в небо. Вертолёта обнаружить не удалось. “Либо успели изобрести незаметные глазу постаменты.” Сквозь пустоту под лошаком двигались машины и пешеходы. “Либо нашли средство против гравитации, а антигравитационный аппарат спрятали под шерстью лошака; затем вы и выбрали лошака: в короткой шерсти обычной лошади ничего толком не спрячешь.”

На лошака падал крупный снег, которого я сразу не заметил. Я невольно взглянул на небо и дотронулся до волос. Но небо солнечно голубело, а волосы были сухими и тёплыми. “Выходит, и снег часть композиции,” – ещё больше одобрил я их. Обильно покрытый снежной попоной, лошак неподвижно висел в пространстве, подчинив гравитации крупную голову и расслабив заднюю ногу.

Я решил обнаружить движение. Но лошаку хотелось дремать, снег совершенно не тревожил, а комаров или слепней в районе площади не наблюдалось. Зато благодаря своей внимательности, я разглядел нечто другое: лошак завуалировано взлетал. Решив проследить, как он приподнимется ещё хотя бы на метр, я терпеливо щурил глаза на расстояние между землёй и мохнатыми заснеженными копытами. Прошло немало такого времени, но расстояние не уменьшилось. “Мне только кажется, что взлетает, это оптический обман: поскольку снег движется вниз, лошак ему движется как бы навстречу.”

Организм потребовал больше лекарства, и мне пришлось на минуту отвлечься. Когда я снова глянул на площадь, лошака там уже не было. “Увезли, – расстроился я. – А снег прекратили – не на что падать, композиция была временной.”

Я воротился к остановке. Там мне стало значительно лучше, и я придумал для композиции поэтическое название: Парящий лошак под снегопадом.

2

С автобуса я пересел на метро, с метро пересел на электричку, но овладевшая мною мечтательность требует выразиться иначе: я пересаживался с облака на облако, и все облака несли меня к дому. Частично вернувшись к грубой действительности лишь на окраине Москвы, на скамейке автобусной остановки, я предпочёл вариант пешком. На долгой дороге в сторону дома забрёл в палисадник, присел на скамейку, похлебал содержимое бутылки. “Хорошо бы на всех площадях России поставить парящих лошаков под снегопадом. Это, конечно, технически сложно, но можно всё сильно упростить”.

“Как?” – спросило меня существо, тактично наблюдавшее за бутылкой.

“Мужик или баба?” – подумал я, поскольку и голос, и внешние признаки располагались посередине между половыми противоположностями.

“Что вы сказали?” – спросил средний голос, с трудом продираясь в болоте соплей.

Существо надеялось на стекло, но воспитанно делало вид, что не рассчитывает ни на что. За примерное поведение я позволил ему понюхать. Оно прильнуло к бутылке так жадно, что я его должен был отпихнуть. Я отпихнул его много сильнее, так как в ноздри ринулся запах ни разу не стираных штанов. Оно упало задницей в грязь. Я раскаялся в силе толчка и бросил ему леденец, как закуску. Существо растопырило грязные пальцы, они одновременно промахнулись, и закуска упала в грязь. Существо не побрезговало, извлекло, пообчистило о штаны.

“Лошаки не обязаны парить. Их можно изготовить неживыми и в виде памятников – на постаменты.”

“А снегопад?” – спросило оно, не торопясь подняться из грязи, мигая гноившимися глазами, бурно сопливясь, беззубо чавкая, мелко выкашливая туберкулёз.

“Это сложнее, – сказал я. – Создать круглогодичный снегопад – задача научного института. Я же, как маленький человек, сумел отыскать лишь компромисс: приходить к памятникам лошаков в сильные безветренные снегопады.”

“А опилки?” – спросило оно, роняя сладкий камушек в грязь, ковыряясь в ней подгнившими пальцами, находя леденец, обчищая об грудь, снова засовывая под дёсны.

“Какие опивки?” – нахмурился я, решив, что он выпрашивает остатки. В последнее время попрошаек развелось такое количество, что в каком-нибудь бойком переходе я с изумлением обнаруживал, что являлся единственным человеком, руки которого висели, а не торчали горизонтально. Но я попрошаек не унижал обязательными подачками, а давал им только в порыве, спонтанно.

“Добро и молитва – это порыв, – одобрил Студент моё поведение. – Чаще это порыв к Богу, но его иногда заслоняет Дьявол, и тогда порыв, самый чистый и искренний, приводит к обратным результатам.” Студента я привычно недопонял, но отсутствие точного понимания меня никогда не волновало.

“Нет, не опивки, а опилки, – бурно засопливилось существо. – Которые у лошади в животе.”

“Что ты, дурак, мелешь такое?”

Существо заёрзало в своих тряпках, залетавших, как на цыганке, извлекло грязный кусок газеты, упёрлось пальцем в конкретное место. Я брезгливо стряхнул гниль и вслух прочитал такую заметку:

“ЧЕМ НЫНЧЕ ПИТАЮТСЯ ЛОШАДИ?

На обочине дороги недалеко от Жутино долго лежал труп лошади. Жители близлежащих домов пытались жаловаться на запах, но местные власти всё отмахивались: есть, мол, у нас дела поважнее. К счастью, брат одного из жителей работал бульдозеристом. В наш век ничего бесплатно не делается, но жители так уже намучились, что сумму, затребованную Нефёдовым, собрали с небывалой быстротой. Поглядеть на зрелище собралась впечатляющая толпа. Она-то как раз и привлекла внимание вашего корреспондента, проезжавшего мимо по делам, ничего общего не имевшими с трупами лошадей.

Загоняя нож бульдозера под лошадь, Нефёдов нечаянно прорвал чудовищно раздувшийся живот. Волна омерзительного запаха всех покачнула, как при взрыве. Из брюха вывалились опилки. Лошадь везли, как на параде. Толпа зажимала носы, но следовала. Маршрут Нефёдова оказался значительно сложнее и длиннее, чем можно было предположить. До конца дотерпели только двое (не включая бульдозериста): ваш корреспондент и местный старожил Александр Васильевич Собков.

Падение лошади в овраг живо напомнило боевик, в котором машина слетает в пропасть. Полюбовавшись редким зрелищем, Собков неожиданно прослезился. “Александр Васильевич, что с вами?” – спросил я его участливо. Справившись с удушливой волной, старожил рассказал мне буквально следующее.

Лошадь эта была бесхозной. Бродила по окрестностям. Голодала. За неимением лучшего корма часто паслась у пилорамы. “Смех сквозь слёзы!” – захохотал развеселившийся Собков, но тут же последовавшим рыданием продемонстрировал сочетание, ставшим, увы, слишком привычным.

Ну что же. И мы посмеёмся сквозь слёзы. И сделаем собственное заключение: и лошадям полезно знать о питательных свойствах своей пищи. Вот только как быть, если выбора нету, а есть только одни опилки?”

“Удивил! – реагировал я. – А видел ты то, чего раньше не было, – людей, роющихся на помойках? А видел ты бабушек вместе с дедушками на дубовых аллеях, воспетых классиками? В разгар багряной пушкинской осени они там не бродят беспечно под ручку, а одинокими буквами Г собирают жёлуди для пропитания. Поскольку без этих желудей они бы подохли зимой от голода и разлагались в холодных каморках, пока их не явились бы выселять за неуплату квартирных счетов. А видел кота? – я знаю кота, который жрёт гнилую капусту. А ты мне дохлую лошадь подсовываешь? Кроме того, при чём здесь лошадь? Я тебе рассказывал о лошаке.”

“Разве это не то же самое?”

“Лошак не лошадь, а полуконь. Помесь кобылы и осла. Это когда у осла нет ослицы, а кобыл хоть отбавляй. Тебе, я вижу, не привелось наблюдать подобную ситуацию. А мне вот однажды повезло. В детстве. На фоне закатного солнца. Поэтическое явление!”

С этим я бросил газету назад. Она его царапнула по щеке, оно почесалось, но не обиделось.

“Где ты живёшь?” – спросил я, так как в бутылке ещё оставалось, а торопиться было некуда.

“Нигде, – отвечало оно. – Я бомж.”

3

Я попытался понять его возраст, но заблудился в лесу цифр от семидесяти до тридцати.

“А лет тебе сколько?”

“Шестьдесят.”

Бомж оказался возраста Лёхи, моего напарника по работе. Все мужики этого возраста жили совершенно одинаково, поэтому, зная о прошлом Лёхи, я прозрел и прошлое бомжа. Родился в деревне Рязанской области. Отца убили в конце войны. Мать безнадёжно захандрила. На крыше товарного вагона подросток добрался до Москвы. Его отловили, как беспризорника, и отправили в ремесленное училище. Вышел оттуда с полезной профессией слесаря-инструментальщика. Поработал на ковровом комбинате. Призвали в армию, отслужил. Поехал строить Братскую ГЭС. Потом подался на целину сооружать зернохранилища…

Сколько же их, жутко похожих, в телогрейках, в ушанках, в сапогах, с прокуренными пальцами и зубами, с лицами, опухшими от водки, – сколько же их миллионными стаями металось по громадной неустроенной России в поисках лучшего существования! Тогда им казалось – не напрасно, поскольку правительство их нахваливало. А сейчас правительству не до них, у него на уме сейчас реформы, импорт полезных ископаемых, приватизация, банки Швейцарии. И вот, брошенные на произвол, они осознали, что всю свою жизнь они по России метались напрасно.

У меня защемило сердце. Я приложил руку к груди, и понял, что это щемит будущее. Когда дыры в моём мозгу настолько умножатся и расширятся, что я ввиду частых выпадений из осмысленного существования совсем не смогу работать в булочной и таким образом лишусь пропитания и жилья, – тогда я приду ночевать на вокзал, и он меня проглотит навсегда.

“Чего тебе делать в этом сквере? – осерчал я на своё будущее. – Что не на каком-нибудь вокзале? Сядь, где толпа, положи рядом шапку, закрой глаза и дремли себе. Деньги сами в шапке окажутся.”

“Я на вокзале не высыпаюсь. Шумно, опасно, гонит милиция. Я высыпаюсь только в скверах. Но там мне часто снятся вокзалы. Я попадаю в замкнутый круг. Вокзал – это обманутые надежды. Значит, мне в основном снятся мои обманутые надежды. Когда в каком-нибудь людном месте я не сплю, а смотрю на прохожих, у меня создаётся впечатление, что я попадаю в бурный поток обманутых личных и общих надежд. В этом потоке бывает так больно, что мне хочется умереть.”

“Если вы проснётесь и не почувствуете боли, знайте, что вас больше нет среди живых,” – щегольнул я любимой фразой Студента, который её тоже не придумал, а однажды вытащил прямо из воздуха. Он сказал, что она мерцала на странице с расплывчатыми очертаниями, и всё, что ему оставалось сделать, – пригласить её вглубь своей головы.

Бомж задумался. Просиял: “Это очень хорошая фраза. Я бы хотел её запомнить, но я не доверяю своей памяти. У вас, случайно, нет карандаша?”

Я вытащил ручку и бумагу, которые были всегда при мне, записал фразу, швырнул её в грязь.

“Глубоко благодарен! – воскликнул бомж, ринулся к фразе, подобрал, обтёр рукавом, засунул в тряпки. – Вы даже себе не представляете, какую услугу вы мне оказали. Вы подарили мне молитву.”

“А как же ночлежки? – спросил я, возвращая беседу на прежние рельсы. – Например, Дом ночного пребывания? Там, говорят, и завтраком кормят.”

“Какое! Одна на всю Москву. Не пробиться. По страшному блату. Взятка для мэрии – тысяча долларов. А завтрак убогий: один грамм чая, двадцать граммов сахара и двести граммов хлеба. С такого я ноги не потяну. Мой организм нуждается в мясе. Ежедневно. Три раза в день. У меня такой личный метаболизм.”

“И ты! – закричал я таким голосом, что он отшатнулся задницей в грязь. – И ты козыряешь метаболизмом. Старушки едят гнилые овощи, подобранные возле овощных, а тебе – мясо три раза в день! Если бы я был президентом, я бы создал специальную службу по вылавливанию бомжей, – всех, не вникая в метаболизм. Нанял бы ребят поздоровей, дал бы им сети, крючья, дубины и вылавливал вас, как бездомных собак. Отвозил бы в машине на живодёрню и переделывал на мыло. Хоть какой бы от вас был толк.”

“У меня есть супруга,” – сказало оно с невесть откуда взявшейся гордостью. Этим неожиданным заявлением оно переделалось как бы в мужчину, но внешне всё равно осталось существом.

“Беги к ней стремглав! – заорал я. – Вели, чтоб отмыла, ноги попарила, обстирала, опохмелила, накормила, и всё другое, что полагается супруге.”

“Да не. Супруга тоже бомжиха. Живёт на вокзале, как и я.”

“Что? – поразился я. – И дети?”

“А как же! – опять возгордилось. – Пятеро. Старшему восемнадцать. Сидит в тюрьме, за кражу со взломом. Девочкам-двойняшкам по тринадцать. От острой нужды пошли по рукам. Следы десятилетнего затерялись. Младшему нету ещё и двух. Он на вокзале и родился. Он при матери. Помогает.”

“Как помогает?”

“Чаще дают. Матрёна спала как-то в переходе. Ну сколько? Часа наверное три. Так ей, не вру, на моих глазах набросали среднемесячную зарплату. От того, что рядом ребёнок ползал. Когда его украли, десятимесячным, Матрёна с ума чуть не сошла. Еле на выпивку стало хватать, а о еде пришлось забыть. Она до того изголодалась, что просто лежала, где попало. Милиция только и перетаскивала. Нашёлся ребёнок. Через пол-года. В районной больнице отыскался. От воспаления лёгких откачивали. Подобрали где-то рядом с кольцевой. Подозреваем другого бомжа: украл, чтоб на ребёнке подзаработать.”

“Откуда ты знаешь, что он твой?”

“Матрёна сказала. А не мой? Кому от этого станет хуже? Или лучше? Какая разница.”

“Если пустить вас на мыло обоих, – сказал я ему безжалостно, – ваше дальнейшее размножение пресечётся хотя бы на этом количестве. Нормальные люди боятся родить хотя бы единственного ребёнка, смертность превысила рождаемость, а вы размножаетесь, как крысы.”

На лоб существа выползла вошь, боязливо постояла на открытой местности, потом ринулась в сторону брови. Вшей, как и вонь, я заметил давно, но пока деликатно молчал.

“У тебя вши, случайно, не платяные?” – не выдержал я таки.

“А что?” – насторожилось существо.

“Берегись, как огня, – посоветовал я. – Они переносят сыпной тиф.”

“Да что вы говорите! – ужаснулось. – Буду! – жарко пообещало. – Только подскажите мне, пожалуйста, как платяные вши выглядят? Чем отличаются от неплатяных? Как с ними бороться? Как побеждать?”

“Сам разбирайся,” – буркнул я.

Оно тут же поймало вошь, с научным лицом в неё вгляделось: “Говорите, сыпной тиф? Как же так? А меня уверяли, что вошь во сне видеть хорошо. Что к деньгам или к ценному подарку.”

“Сны – перевёрнутая реальность, частично погружённая в астрал,” – вспомнил я высказывание Студента.

Существо повторило это высказывание, лицом пожелало его записать, но угроза сыпного тифа перевесила прелести семасиологии. Существо поймало другую вошь и стало сравнивать её с первой. Брови выразили удивление.

“Странно!” – воскликнуло оно, поймало третью, сравнило с первыми.

 4

Зрелище было любопытным, моё настроение созерцательным, но встревожил вопрос времени.

“Сегодня что?” – задал я его.

“Четверг!” – пробурлило оно сквозь сопли.

“Какой? Сегодня должна быть среда.”

“Четверг,” – прогундосило оно.

Стремительным шагом и ударом я выбил вшей из его руки.

“Сегодня что?” – прорычал я.

Оно оглядело ближайшую грязь с плаксивым, но не сдавшимся лицом и взалкало в грязи покопаться.

“А ну!” – слегка двинул я плечом, делая вид, что сейчас ударю.

“Четверг! – прокрутилось существо и в конце оборота взгляд зафиксировало на бутылке в моей руке. – Четверг! Четверг!” – продолжало вертеться, постепенно набирая обороты, но взгляд от бутылки не отрывало даже в состоянии волчка. Так обычно глядят в трёх случаях: поражая публику пируэтами, говоря сущую правду, оказывая важную услугу. Существо совместило все три случая, и я ему дал отхлебнуть ещё. В рот ему вряд ли что попало, так как я грубо укоротил ввиду того же страшного запаха.

Я сам-то одежду стирал нечасто (на мысль о стирке меня наводили только брезгливые носики девушек), но было похоже, что существо вообще никогда не стирало. По цвету лица и особенно рук, оно никогда даже не мылось. Тем более в банях. Да что бани! Даже я, любитель попариться, почти позабыл об этом комфорте. Раньше, бывало, я даже захаживал в знаменитые Сандуны, за тридцать копеек и без блата. Но баня вздумала превратиться в товарищество с ограниченной ответственностью, и цены взвились до невозможности. Один прокат веника – как бутылка.

Возмутившись однажды перед Студентом, я в ответ услышал такое: “Зато туда добавили биллиардную, массажиста и кабинеты. Это прогресс или регресс?” “Ну, прогресс,” – отвечал я. “Ты против прогресса или за?” “Я – сторонник,” – сказал я гордо. “Вот и терпи, – сказал Студент. – Ибо прогресс или регресс – это движение, перемены, ломка старого или нового. Иначе, оба эти процесса не отличаются друг от друга, так как оба ведут к неудобствам. Возьми сегодняшний символ прогресса, – я имею в виду компьютер. Он отрывает столько времени на изучение программ, исправление компьютерных ошибок, на тупые развлекательные игры, что на полезное применение уже и времени не остаётся. Экран компьютера я бы сравнил с хищной квадратной светящейся пастью, прогрессивно пожирающей простые радости, – такие, как чтение беллетристики, углубленные беседы с единомышленниками, прогулки по парку и при луне, размышления Бог знает о чём, наблюдения за природой, любовные томления, и другие. То есть я хочу подчеркнуть, что прогресс балансируется регрессом, но при этом они друг другу мстят. Самое лучшее состояние – это состояние промежутка, который что-то вроде дремоты между обедом и изжогой. Другими словами, не надо маяться. Без бани можно вполне обойтись. Можешь представить, например, что ты переехал жить в пустыню, где каждая капля на вес золота. Миллионы людей живут в пустынях. Ты их не хуже, но и не лучше.”

Я обтёр горлышко рукавом, запрокинул к синему небу своё кареглазое лицо, подбросил бутылку к тому же небу, с сожалением проследил, как она не прорвалась в бесконечность, а шлёпнулась в грязь и не разбилась. Существо обрушилось на пушнину, а я вышел из палисадника и зашагал в другую сторону. То есть не к дому, а снова к станции.

“Жалко, что я не Пётр Первый. Жалко, что ты не мой солдат, – говорил я увязавшемуся существу. – А то б ежедневно я выдавал тебе по две хорошие кружки водки. В кружку входило бы три четвертинки; то есть две кружки – как две бутылки.”

Существо радостно засмеялось.

“Но должен тебя слегка огорчить, вернее, огорчить наполовину. В моей водке, то есть в Петровской, – не сорок градусов, а восемнадцать.”

Из глаз существа брызнули слёзы. Во мне всколыхнулись сразу два чувства – чувство вины и чувство гнева. Последнее чувство затмило первое.

“Пошёл вон!” – заорал я.

Существо отшатнулось и отстало. Чтобы остыть, я шёл не оглядываясь. “Куда ухнули двое суток? – думал я о пропавшем времени. – Последний раз был понедельник. А существо говорит: четверг. Не верить ему нет оснований. Куда подевался промежуток? Поздним вечером в понедельник я находился у Владимира. Мы с ним порядком отяжелели, но спать и не думали, а напротив, как бы планировали нагрянуть к двум неказистым, но добрым девицам. Вышли из дома и пошли… А дальше всё начисто обрывалось, вплоть до сегодняшнего просыпания.”

По дороге я выбрал хорошее личико: “Барышня, а сколько сейчас времени?”

Она трусливо глянула в стороны, отогнула одну пышную манжетку и полоснула моё сердце белоснежным кинжалом ручки.

“Шесть,” – прозвенел колокольчик гортани.

“Не может быть!” – сделал я вид невыразимого изумления, а руки мои раскинулись в стороны как бы совершенно сами по себе.

“Извините,” – метнулась она в противоположном направлении.

“Ах ты, шалунья!” – крикнул я вслед, призывая прохожих в свидетели. Они втянули головы в плечи и ускорили шаг, заразы. Меня же, напротив, часики барышни так утешили и расслабили, что дальше до станции я не шёл, а с удовольствием прогуливался.

5

Гостей на празднование дня рождения набралось бы сколько угодно, но посчитали, во что бы влетело, и оказалось: в полгода зарплаты.

“Чего там, какие-то шесть и трояк? Невзрачная цифра. Как отплюнуться,” – выдавил Лёха утрату застолья.

Лицо жены было наоборот: осветилось сэкономленными деньгами.

Всем явившимся без приглашения она подавала по стакану, но не внутри, а за порогом. А то и к калитке отводила и прижимала палец к губам: “Не ори! Говорю – болеет. Пусть хоть до дежурства отоспится.” Верили плохо, но что делать, соглашались на компромисс. Кто-то на этом не успокаивался и приходил по второму разу. Жена их безжалостно отворачивала.

Проснувшись наутро, Лёха нашарил заготовленную с вечера бутылку. Лёжа принял нужную порцию. Подождал проблесков выздоровления. Потом начал соображать. Ага, – припомнил, – жены не должно быть, уехала зелень продавать. Получается, Вовка сейчас на мне. Надо будить и готовить в садик. Внучонок жил с бабушкой и дедушкой, поскольку мать уехала в Германию, по контракту с немецким Домом Моделей. Уехала сначала на три месяца, потом позвонила с сообщением, что контракт удалось таки продлить. И намекнула, что есть вариант вообще остаться в Германии. Пообещала прислать валюты, но пока пересылка не получалась.

Лёха внучонка накормил и стал готовить его в садик. Не забыл проверить и ожерелье, где бусины были из чеснока. И замечательно, что проверил: между головками чеснока обнаружил опасное пространство, в которое легко могли проникнуть нечистая сила и микробы. Ожерелье должны были носить абсолютно все дети садика, иначе их тут же, без разговоров, заворачивали домой. Вначале, когда ввели это правило, многие родители не поняли. Но постепенно все убедились, что ожерелье совсем не плохо: дети почти перестали болеть. В других садах эпидемия гриппа, а у них стопроцентная посещаемость. По поводу нечистой силы – сомневались, но оспаривать тоже не смели. А кто его знает? – сложилось мнение.

Чтобы развеять и это сомнение, директор спланировала собрание, на которое “явка всех обязательна, в противном случае – исключение без возврата залога и месячной платы”. Явка получилась стопроцентной. В начале собрания директор предложила всем родителям перекреститься “независимо от вашего вероисповедания, и даже если оно отсутствует”.

“Уважаемые сударыни,” – обратилась она к собранию (исключив слово “судари” потому, что перед ней сидели лишь матери, а нескольких явившихся отцов пришлось удалить едва ли не силой, все они были в пьяном виде. Матерей, от которых тоже разило, она скрепя сердце не удалила, иначе бы нарушилась стопроцентность. Супругу Лёхи она пропустила, демонстративно скрипнув зубами, и лишь потому, что в деле на Вовку хранилась заверенная нотариусом копия контракта его матери с немецким Домом Моделей (в которой она зачеркнула “Моделей” и вместо вписала “Проституток”).

“Уважаемые сударыни, – обратилась она повторно. – В человеке первичен – дух. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы назвать ядерный взрыв, который разрушил нашу страну, “Великой Революцией Торгашей”. С весами и счётами наперевес они по указке президента бросились в атаку на последний бастион, ещё сохранявшийся от России. Они атаковали русскую духовность. Вы слышите, голос мой дрожит. Вы видите, слёзы бегут по щекам. Я оплакиваю Россию. На развалинах русской духовности торжествуют узколобые, толстокожие, жующие сникерсы, пьющие виски, хамящие, обманывающие, обвешивающие, обсчитывающие демоны. Вся эта нечисть нагло, с презрением глядит на музыкантов и поэтов, на писателей и художников, на философов и учёных, на учителей и инженеров. Так будьте вы, победители, прокляты!”

Она отпила глоток воды. В зале не очень понимали, к чему она клонит, но молчали. Многие несколько насторожились, но повременили обижаться. Это про них, а не про нас, мы не такие торгаши, – подтвердили они свойство человеческой натуры считать себя хорошим исключением. Кто-то оскорбился, но лицом выразил полное безразличие. На отдельных лицах мелькнули улыбки.

“Чеснок!” – сказала директор. Это был логичный переход к главной теме её речи, но она, быть может, перехлестнула в силе голоса и эмоции, и тем так запутала одну тётку, что та оглушительно захохотала. А хохот, как знаете, заразителен.

“Смеётесь? – спросила директор. – Потешаетесь над единственным, что как-то, хоть в чём-то ещё способно уберечь ваших детей от влияния дьявольской силы?”

Зал постепенно утихомирился. Дождавшись полнейшей тишины, директор без рискованных восклицаний зачитала доклад о нечистых силах. На примере вампиров показала, что нечисть больше всего боится молитвы, креста и чеснока.

Вспоминая всё это с рассказа супруги, Лёха с помощью тонкой проволочки аккуратно прикручивал к ожерелью две новые головки чеснока. И чтобы внучонок не скучал, навёл на него два прокуренных пальца:

“Идёт коза рогатая за малыми ребятами: кто титьку сосёт, того рогом бодёт.” – И хотел пободать внучонка.

“Пристрелю!” – уклонился Вовка.

Лёха поморщился, но смолчал. Внучонок рос без отца и матери и его не следовало ругать.

“А ну-ка, скажи, кем ты хочешь быть?” – спросил он подрастающее поколение.

“Работать в мафии,” – буркнул внучонок.

“Это почему-же?” – изумился дед.

“Потому что эти дяди ходят с пистолетами и тётенек красивых забирают.”

“Тётенек? Это ты, брат, рановато. А ниндзей ты уже не хочешь быть?”

“В мафии лучше, – сказал Вовка. – Они убивают издалека пистолетами и автоматами, а ниндзе нужно много тренироваться, переворачиваться и прыгать.”

“Соображает,” – подумал Лёха, хотя мечту внука не одобрил.

В течении дня он бутылку прикончил, но сумел удержаться в седле реальности, то есть остался на ногах. Он берёг себя для работы, а если откровенно говорить, – для продолжения дня рождения в среде трудового коллектива. Готовясь к продолжению торжества, он туго набил две большие авоськи остатками салата-оливье, холодца, селёдки под шубой, жареной курицей, солёными огурчиками; не забыл и про козье молоко, предназначавшееся для язвы, как нейтрализатор алкоголя; а третью авоську набил овощами для продажи около булочной. Жена поворчала, что он забирал все остатки деликатесов, и он со скрипом забрал не всё. Он вышел с некоторым запасом, но на электричку опоздал. Пока полчаса поджидал другую, выискивал причины опоздания.

Одна причина к нему приблизилась, когда он ползал по огороду, собирая овощи на продажу. Кривые косматые ноги причины были расставлены шире обычного ввиду переполненного вымени. Причину звали козой Розой, а иногда Молокозаводом. В зубах Роза держала ведро. Вот тебе на! – расстроился Лёха.

Коза научилась таскать ведро после того, как настрадалась в период Лёхиного загула, когда он не просто выпивал, а обпивался до столбняка, сифонил до отупения, напузыривался до посинения, налимонивался до рыгачки, назюзюкивался как зверь, гудел без просыпу, сосал как паук и натягивался как пиявка. А что же супруга? Что ли она не могла подоить козу? Супруга могла, да не хотела. Она возненавидела козу, когда та сжевала гладиолусы, выращенные на продажу. Прикинув финансовый ущерб, жена назвала козу разорением и предложила её продать. Лёха решительно воспротивился. Супруга подумала: Ультиматум? Предложить: я или Роза? А вдруг дурак этот выберет Розу? “Хорошо, – сказала жена. – Пусть остаётся. Но при условии: с этой минуты коза – твоя. Я её больше знать не желаю!”

Лёха оторвался от редиски, вынул из пасти козы ведро и раздражённо его отшвырнул (коза ещё в вёдрах не разбиралась и притащила ему помойное). Сбегал за чистым, для молока, и грубовато подоил. “Пасись, коза, на привязи!” – привязал, где особенно не напакостишь, и бросился в дом переодеться.

Другая причина опоздания змеино толкнула его в продовольственный. Он и не думал в него заходить, просто двигался к электричке, но на него из магазина выскочили два весёлых мужика, и у каждого сверкало по бутылке. Короткая очередь у прилавка оказалась коварно медленной, и он купил больше, чем планировал: три пузыря, килограмм колбасы, банку закрученных помидор и пару консервов “Иваси”. Из этого спонтанного товара сложилась четвёртая авоська. В Москву он приехал на час позже. Отчего в районе вокзала, а потом во внутренностях метро нарушал сердечные ритмы. И влип в непредусмотренные ситуации, которые трудно вообразить, но которые так и кишат под невинной поверхностью жизни.

 6

Последнее дело – взбегать по эскалатору с четырьмя цепляющими авоськами. Задетые мрачно глядели вслед, но камни бросали в спину немногие. Большинство понимало: мужик в возрасте, обременённый горой продуктов, будет бежать вверх по ступенькам только от острой необходимости. Но беспрепятственно до верха Лёхе добежать не удалось. Его задержал какой-то мужик, стоявший не справа, а на проходе. И обогнуть не удавалось, так как рядом стояла женщина. Лёха взглянул на свои часы. До отхода электрички оставалось две минуты.

“Посторонитесь,” – сказал он в спину, одетую в замусоренное пальто.

Спина оставалась неподвижной.

“Позвольте пройти,” – сказал Лёха громче, нетерпеливо качнув авоськами и как бы нечаянно задевая.

К нему обернулись два лица с глубокой земледельческой наследственностью, одутловатые и красноватые от тысячелетнего запоя.

“Вы загораживаете проход,” – сказал он, стараясь быть пока вежливым.

“Чего?” – потешаясь, всхрапнул выпивоха.

Лёха был по натуре трусом, роста ниже среднего и вроде щупловатый. Носил бы он что-нибудь облегающее, но вечный бесформенный пиджак, купленный с пьяным глазомером, полностью скрадывал признаки силы, которая накапливалась десятилетиями на грубых физических работах. Но в иных критических ситуациях он о трусости забывал, и его сила – вырывалась. Он так мощно послал её вверх, по линии нарушенного прохода, что пара повисла на разных перилах.

Мужчина и женщина восстановились, пристально глянули в Лёхину спину, но почему-то промолчали. Рядом с ними, ступенькой выше, стояли человек и музыкальный инструмент. Лёхин прорыв включал столько энергии, что она и их закрутила. Не оборачиваясь на пострадавших, музыкант ожидал бурной реакции, какая присуща простым людям. И поразился  тишине. И осторожно скосившись назад, был прострелен неясным ужасом от набросившегося на него издевательского оскала.

Немного оправившись, задумался: “Самый беспечный простолюдин, самый оборванный и голодный ввиду генетической неспособности самому отвечать за свою жизнь, а также ввиду неумения, лени жить хоть с каким-нибудь запасом, – такой вот русский простолюдин всегда держит большой запас издевательского оскала. Не потому ли ему удаётся с такой гордостью и достоинством терпеть самый дикий идиотизм, какой ему преподносит правительство? (Да он и не только его терпит, он за любой идиотизм умудряется ещё и голосовать). Не потому ли он выживает, причём выживает нагло и весело в таких унизительных обстоятельствах, в которых способны выживать разве только крысы и тараканы?”

Лёха тем временем добрался до самого верха эскалатора, протиснулся к выходу из метро, помчался к платформе с электричкой, расставив авоськи почти как крылья. Споткнулся о доску и упал. Пока лихорадочно подбирал содержимое лопнувшей авоськи, отметил порванные штаны и кровоточащее колено.

Его электричка ещё стояла. Бросился к первой открытой двери. Дверь задвинулась перед носом, захватив внутрь одну авоську. Он подёргал её за ручки и замахал другими авоськами, привлекая внимание машиниста. Авоська вдруг дёрнулась внутри, как заглотившая крупная рыба. Лёха оказал сопротивление. Рыба сорвалась. Баланс потеряв, он завалился на платформу и с отвращением поглядел на зажатые в кулаке клеёнчатые ручки от авоськи, будто отрезанные ножом. Он вгляделся в стёкла двери. Там шевелилось что-то общее. Перевёл взгляд на ближнее окно. Расплюснутые твёрдостью стекла и тем окончательно изуродованные, на него скалились те, с эскалатора. И демонстрировали авоську, где были три бутылки и закуска. Поезд тронулся и покатился.

Проклинай, не проклинай, а удаляющуюся электричку может вернуть лишь какое-то чудо. Чуда, однако, не случилось, и Лёха покинул платформу ни с чем. Его следующая электричка отходила минут через тридцать. Был ещё, правда, другой вариант – добраться до службы двумя автобусами. Но автобусы шли без расписания и были безнадёжно переполнены. Чёрт бы побрал его идею зайти за бутылками до электрички. Можно было купить их в киоске, и уже во время дежурства. Сэкономил в цене, потерял всё. Николаевна, поди, уже воняет. Лёха глянул в сторону рынка, который бурлил перед вокзалом.

7

Почему я, однако, продолжил не к дому, где можно было перекусить, посмотреть телевизор и подремать до очередного пробуждения, а повернул опять к станции? Существо в палисаднике было не зря: оно помогло мне обнаружить исчезновение двух суток. Я-то что думал? Что отдохну. А мне, оказалось, пора на работу.

Я работал в торговой точке под названием “Булочная № 22”. В общеисторической перспективе наша с виду простая точка была не совсем простой. Как-то “Независимая Газета” потешила читателей статьёй “Кто кормит Москву хлебом?”. В то время хлеба опять не хватало, и потому корреспонденты на хлеб зарабатывали темами о хлебе. Заголовок огромными буквами вынесли на первую страницу, и в киосках газету раскупали. Разворачивали, вчитывались, недоумевали, швыряли газету куда попало. Статья ничего не говорила о махинациях, коррупции, бомбах, автоматных очередях, левых поставках, швейцарских банках. Ловко используя интерес к главному продукту населения, автор где-то выкопал историю нескольких булочных Москвы, в число их попала и наша булочная. Виктория Кирилловна, директор, прилепила статью на стену. Её прочитали все работники и даже многие посетители. Потом статья со стены исчезла. Её снял я, чтоб никто другой, и повесил в своём доме.

В соответствии со статьёй, нашу булочную открыли едва не в начале века. В революцию булки сократились, но пролетарии не растерялись – набили пустые полки для хлеба запчастями для механизмов. В связи с изменениями в экономике спрос на те части упал до нуля, их подержали на всякий случай, а потом увезли и переплавили на более нужные запчасти. В годы после гражданской войны полки по-прежнему пустовали – из-за отсутствия муки. Чтоб население не раздражалось, на дверь наложили амбарный замок. А когда провели коллективизацию, полки очистили от грязи, ржавчины и мазута, набрали полагающийся штат, и на митинге, торжествуя, открыли булочную – до сих пор.

Тот первичный советский штат включал и мою бабушку. Я бы гордился этим фактом, и даже назвал бы себя династией, но от нетрезвой старой уборщицы, как-то обозлившейся на меня за случайную нечистоплотность, я прослышал другой факт: в войну мою бабушку посадили за махинации то ли с сахаром, то ли с конфетами, то ли с пряниками. Бабушка так и сгнила в лагере, не дождавшись после-сталинских послаблений и хотя б одного внука. До махинаций она, однако, успела несколько вырастить дочь, которая стала моей матерью и тоже связала судьбу с булочной.

Сначала мама была уборщицей, потом выучилась на кассиршу, потом была мелким заместителем, потом осознала, что перебарщивает, что карьера не для неё, и навсегда вернулась в кассу. “А кроме того, – сказала уборщица, – яблочко от яблони недалеко падает. Как и твоя уголовная бабка, твоя мамаша была шлюхой, пьяницей, воровкой, злостной неплательщицей. Когда за хроническую неуплату её выселяли из квартиры, она напивалась, являлась в булочную и за разрешение отоспаться предлагала грузчикам своё тело. Она и тебя родила в булочной, и как раз на мешках с сахаром.”

Отца я не знал. Ещё в нежном возрасте я припёр маму к стене: кто, мол, отец, где он, каков? А мать мне в ответ такую историю:

“Убиралась я как-то в кладовой, где лежали мешки с сахаром. Слышу, попискивает где-то. Пару мешков-то с кучи стащила, – батюшки! мышиное гнездо! Полу-слепые ещё, тычутся. Посчитала. Их было семеро. Ну что я? Нашла бумажный пакет, побросала туда весь выводок, пошла к унитазу и стала топить. Последний вдруг шестым оказался. Пересчитала в унитазе. Шесть, и всё тут! Спустила воду. Проследила, чтоб кто не застрял. Вернулась к мешкам. Заглянула в углы. Постояла, послушала, – тишина…”

Мать замолчала. Я дёрнул за юбку. “Неделя прошла, – очнулась мать. – Сунулась в кладовку убираться. Мешок один с кучи как бы сползал, я его коленом и пихнула. Вдруг ребёнок ка-ак закричит! Ну, я на пол так и осела. Сижу, ничего не понимаю. Опомнилась, бросилась к мешку, стащила на пол, – глазам не верю: в бывшем мышином гнезде – младенец.”

Мать схватила меня на колени, стала мокрогубо обцеловывать.       “Вот почему ты мой сладкий мышонок. Нашла тебя в сахаре, вот почему. Судьба шестерых-то утопила, а седьмой от неё сбежал. А семь, запомни, – счастливая цифра.”

Эта история с мышонком во мне постепенно укрепилась, как что-то случившееся со мной. То есть я стал тем самым мышонком, который сбежал превратиться в меня. Лёжа в кровати перед сном, я фантазировал нередко, куда именно он сбежал, что с ним в том мире происходило. Мысли мои начинали путаться, и я уплывал в причудливый мир. Там все подряд были мышатами, каждый день ходили в кино, купались в прудах, катались на санках, ели мороженое и шоколад.      Повзрослев, я в истории запутался, и из неё как бы выпал смысл. При чём здесь седьмой сбежавший мышонок? Какая связь между мною и им? Кто был, всё таки, мой отец? Но заново мать я не мог расспросить – её уже не было в живых.

8

Мы знаем, что всё взаимосвязано: взлетевшая бабочка в Японии  может вызвать в Калифорнии землетрясение. Но это – условные границы начала и конца взаимосвязи. Бабочка взлетела не в начале мироздания, на её решение расправить крылышки тоже ведь что-то повлияло. С другой стороны, землетрясение не привело к концу всего света. Напротив, оно повлекло за собой мириады новых взаимосвязей. Нам не дано охватить бесконечное, конец и начало взаимосвязи мы выбираем произвольно. Наметив цепочку, мы словно ножницами вырезаем ближайший к нам кусок, ищем в нём смысл, и – да, находим, принимаем удобное нам решение и начинаем его претворять. Так и живём – слепо, стихийно, почти ничего не понимая, но умудряясь глядеть на жизнь, как на послушную нам машину.

Одна невидимая цепочка началась с момента вступления Лёхи в живой коридор привокзального рынка, шевелящийся, как змея. Она заглатывала всех подряд и пыталась продать им подороже мушкетёрские дамские сапоги, воблу, отвёртку, пачку сосисок, ангорскую кофту, дверной замок, шампанское, квашеную капусту, расписную кастрюлю из Запорожья, булку, газету, двухкассетник, банку солёных огурцов, цельную лису на воротник, пачку сигарет, бутылку пива, колготки, сумку из стеклопластика, “Киевский торт”, пучок редиски…

“Итальянская бульба!” – гаркнула баба, ориентируясь на Лёху.       “Ну, оглушила, – оскалился Лёха. – Откуда такие крикуньи берутся?”

“Как откуда? – осклабилась баба, подумав, что Лёха с ней заигрывает, и даже оправила платок вокруг деревенского лица. – Из Бяларуси,” – отвечала.

“Вот те на! – поразился Лёха. – А картошка-то что же из Италии? Что вы свою-то не выращиваете?”

“А чо нам над грядками корёжится, раз итальяшки присылают. Уже и чистенькую и без гнили.”

“А то,” – сказал Лёха и отошёл. Он давно уже обалдел от нового рыночного мышления, давно устал спорить с демократами, а эта баба из Белоруссии явно была на их стороне.

“Совсем обленились белорусы,” – сквозь зубы комментировал молодец, торговавший зубной пастой “Лесная”.

“Ага,” – сказал Лёха, хотя подумал, что спекулировать зубной пастой тоже не самый тяжёлый труд, и пощупал рассеянно яркую куртку, попугаем качавшуюся перед носом.

“Не лапай, – сказал ему мрачный битюг. – По роже вижу, что ты без баксов.”

Лёха невольно отшатнулся на женщину с колбасными батонами.

“Ослеп?” – заорала она на Лёху.

“Что вы, дамочка, так волнуетесь?” – сказал ей Лёха миролюбиво, и шаг ускорил по коридору.

“Дед, не спеши, – задержали его, буквально физически, за рукав. – Свежемороженый минтай. Отдам по дешёвке. Сколько тебе? Бери. Старуха спасибо скажет.”

“Да нет, мне не надо,” – сказал Лёха, не поясняя, что он будет дома не раньше, чем через сутки, и рыба к тому времени протухнет. Но даже если б он ехал домой, он рыбу всё равно бы не купил. Супруга ему строго наказала ни треску, ни минтай не покупать ввиду их заражённости глистами.

“А может тебе молочка надо?” – елейно спросила молодица, державшая пол-литровый пакет.

“Спасибочки. Премного благодарен. Я, дамочка, свою козу имею,” – отбился Лёха не без игривости.

“Коза – хорошо, – подмигнул ему дядька. – Да только вот кофе с неё не выдоишь. А ты, по роже твоей вижу, не прочь растворимым кофе побаловаться.”

Лёха попялился на пакеты с кофейным напитком “Болеро” португальского производства. “А может купить?” – подумал он и собирался прицениться.

“Какой это кофе! – вмешалась женщина, одна из агрессивных покупательниц. – Жулики! Это совсем не кофе, и тем более не растворимый. Сплошные злаки и чуть цикория. Кофеина там отродясь не водилось.”

“Иди! Проходи! – вскричал Болеро. – Чего мне клиентов отбиваешь?”

“А ты не ори!” – заорала женщина и показала Болеро десять красных кинжальных ногтей.

Женский крик пробудил верзилу с бандитской испитой физиономией.

“Путёвки в Лас Вегас!” – всхрипел он спросонья в старый искажающий мегафон.

“Хорошее место?” – спросил его Лёха, пытаясь припомнить, где же Лас Вегас.

“Чего?” – оскорбился верзила.

“Сколько стоит?” – спросил Лёха.

“Почти даром,” – отрезал верзила, и только сейчас Лёха заметил билеты моментальной лотереи.

Верзила был груб и похож на жулика, а тут рядом стояла старуха с церковным лицом и двумя пузырьками. Старухам он доверял больше, поскольку в преддверии могилы людям свойственно очищаться, а не накапливать грехи, – вот и затеял он с ней торговлю и за вполне сносную цену приобрёл то, что хотел.

“Газета, милочек, тебе не нужна? – спросила старуха елейным голосом. – Свеженькая. В поезде почитаешь.”

Лёха заплатил и за газету, протиснулся сквозь стену коридора, слегка отошёл вглубь территории, захламлённой отходами толкучки, приладил зад на кусок доски, выставил на свежую газету водку и банку с молоком.

“Снимать электросчётчики, говоришь?” – прогремели Лёхе в самое ухо.

Он поперхнулся, завертелся, но вплотную никого не обнаружил. Подальше, сливаясь с крупным мусором, полулежали двое мужчин. Они пили пиво и закусывали, а один и не думал пугать Лёху, а только продолжил разговор. Громким он был не по нужде, он с таким голосом родился. Такой громкий голос – уже несчастье для окружающих людей, но худшее несчастье – он родился болтуном. С такими жить и дружить одна мука: все мозги тебе проедают, оставляя под черепом тупость и гул. Поэтому вовсе непонятно, что и у них бывают жёны, сослуживцы и даже друзья. В старину их тут же впрягали в глашатаи, зачитывать указы на площадях. В наше время с таким голосом лучше идти в лидеры партии.

“… но надо разбираться в электричестве, – разрывал он барабанные перепонки. – Я вот, например, не разбираюсь, потому и не лезу в такие дела. Хорошо, коль в сухую долбанёт. А если нечаянно в лужу ступишь? Ты же не днём их снимать собираешься, на глазах у скамеечных старушек. Счётчики придётся воровать чуть не наощупь, глухой ночью.”

Слов возражения Лёха не слышал, поскольку собеседник отвечал голосом нормального человека, сидящего рядом с галдящим рынком. Откупорив водку и молоко, Лёха стал их чередовать, и тем убивал сразу двух зайцев: подлечивал внутреннее состояние и тут же боролся с хронической язвой.

“Нам нужен вариант обогащения, – пошатнул глашатай Лёхину руку, как раз занесённую над губами, и водка затопила подбородок. -Я с тобой совместное предприятие только тогда организую, если мы затеем не мышиную возню, а чтобы – хлоп, и гора денег. Вдумчивый бизнес, по кирпичикам, – это давай немцам оставим. Русский любит быструю езду. Надумал – электрические счётчики! Где ты счётчики-то отыщешь? Всё, что можно сорвать, сорвано, переставлено в коммерческие киоски. Мелкий ты всё-таки человек. Какие идеи ты подаёшь? Ловить бездомных кошек и окрашивать? Возня для восьмилетних пацанов! Подрисовывать к долларам лишние нулики? Ты рисовать-то научился? А проблемы реализации? Каждый второй зелёный – фальшивый, проверяют электронной аппаратурой. Обшаривать трупы?..”

Нормально-голосый словчился прервать, и Лёхины уши отдохнули.

“Чем тебе не нравятся сокровища?”

Собеседник беззвучно стал объяснять.

“Было бы желание искать! На Арбате, на Сретенке, в Марьиной Роще. Древний город. Набит историей. От французов бежали – зарывали, в каменные стены замуровывали. А в революцию? А в сорок первом? А сколько потом приходилось припрятывать от того же ОБХС? Москва сейчас бурно перестраивается, и в каждой старой московской стене, в каждом перекрытии, в подвале можно нарваться на сокровище…”

Лёха вскочил на окрепшие ноги. “Мы с Михаилом дураки, – думал он по пути к вокзалу. – Пытаемся честно, на зарплату, а люди сокровищами занимаются.”

В начале была итальянская бульба, в конце оказался поиск сокровищ. Подумаем, что их объединяет? И, видимо, только одно надумаем: конец и начало нашей цепочки, и всё находящееся между ними объединяется абсурдом, которого никто не замечает. Но вот вопрос: если всё пронизано тем, что никто замечает, – не значит ли это, что так и должно быть, что это и есть настоящая жизнь?

9

Кассовый зал был переполнен, но большинство здесь околачивались совсем не по поводу билетов, – их в помещение загоняла вечерняя прохлада с ветерком, здесь они ждали свои электрички. Скамеек в кассовом зале не было, и люди использовали стены, коробки, узлы, чемоданы, портфели. Те, кому не хватило стен и у кого ручная кладь была непригодной для сидения, опирались на собственный баланс. Лёха пополнил число последних. Составил авоськи в три этажа, взгрустнул о четвёртом, огляделся.

Взгляд зацепил в углу что-то странное. Будто баул, на попа поставленный, вдруг самостоятельно шевельнулся. Да не баул, – вгляделся Лёха, – а безногий мужик на доске с колёсиками. Май заканчивался теплом, а он был одет, как на сильный мороз. Голову по брови прикрывала кожаная ушанка. Ниже начинался воротник, поднятый до крайней высоты. Вглядеться в лицо не удавалось, поскольку его было слишком мало, – прорезь меж кустистыми бровями и гниющим кончиком носа. От кончика носа и до доски шла измызганная телогрейка.

Мужик ухватился за Лёхин взгляд, оттолкнулся руками от грязного пола и, покрикивая на препятствия, стал неотвратимо приближаться. Лёха его ждал без удовольствия, но уходить счёл унизительным.

“Как оно?” – подкатил мужик.

Он оказался вблизи ещё хуже. Грязное, мохнатое, вонючее животное, научившееся ездить на доске.

“Так,” – отвечал Лёха лениво, с подчёркнутым отсутствием энтузиазма.

Баул иронически усмехнулся. Задрал подбородок и резким движением отогнул воротник телогрейки.

“Знакомо?” – спросил Баул.

“Чего знакомо?” – не понял Лёха, пялясь на бороду Баула

Баул задрал бороду вверх. Всё его горло рассекал относительно свежий шрам. Лёха инстинктивно отступил. Баул схватил его за штаны. Лёха скривился от представления, как на него переходят вши, и на всякий случай спланировал: в случае чего его ботинок расплющит гниющий нос Баула, тот закорёжится от боли, а он ретируется тем временем.

“Ты! – сказал он. – Чего тебе надо? Давай. Мне пора на электричку.”

“А это не надо?” – Баул пальцами изобразил половое сношение.

Лёха приготовился ударить, но его озарила лучшая мысль. Он вытащил початую бутылку, отпил, сколько выдержало дыхание, и сунул остаток в руки Баула. Тот мгновенно отдал штаны. Лёха у выхода обернулся. Баул, запрокинув бесшейную голову, жадно отсасывал остатки. Вверх и вниз, как механизм, двигалась обрубленная борода. Из-под неё розоватым шрамом подмигивала неслучившаяся смерть.

В привокзальном узком кругу его знали по кличке Афганец. Считалось, что он потерял ноги во время войны в Афганистане. Он действительно там воевал, но правда была искажена: из Афганистана он вернулся невредимым. Демобилизацию он отметил в самых разных точках Москвы, каким-то образом оказался на путях Рижской товарной станции, и на него неслышно наехал отсортированный вагон. Мир для Афганца резко сузился, – для него вся территория России свелась к территории Трёх Вокзалов. Сужение способствует углублению. Афганец настолько досконально изучил свою территорию, что даже без ног извлекал из неё и выпивку, и женщин, и даже оставалось.

Самым прибыльным для него местом стал наклонный узкий проход между забором перед путями и стеной локомотивного депо. Проход получился здесь случайно, такая строительная аберрация, но если считать, что всё не случайно, то можно сказать, что этот проход был создан именно для Афганца. По проходу изредка проходили либо заблудившиеся пассажиры, либо искавшие уединения, – справить нужду, без свидетелей выпить, с бабой быстренько перепихнуться.

Спрятавшись в куче старых шпал, Афганец караулил одиночку, выжидал, когда тот спустится вниз, сделает то, что ему надо, или обнаружит, что попал в тупик, а потом неизбежно начнёт возвращаться. В середине прохода возвращавшийся слышал повизгивание колёсиков: на него, набирая скорость, бешено отталкиваясь от земли горилла-образными руками, накатывался безногий. Пометавшись между двумя вертикалями, человек прижимался к одной из них, но Афганец в последний момент сворачивал и головой врезался в живот. Тут же обшаривал сбитое тело, а если оно сопротивлялось, добавлял ему по черепу кирпичом. Недавно Афганцу не повезло, – он напоролся на мужика, который не только не растерялся, но и ловко увернулся от тарана, использовал ошеломление Афганца от столкновения с бетоном, и перерезал ему глотку.

С кем-то чудес никогда не бывает, а с Афганцем чудо случилось трижды: он увернулся от Косой во время войны в Афганистане, после наезда на него отсортированного вагона, и даже после того, как горло перерезала бритва профессионала. Остаётся руками развести, либо философски предположить, что Афганец, очевидно, не исчерпал своё предназначение на земле.

10

Я добрался до булочной в сумерках. Иногда, в час приподнятого настроения, я использовал главный вход. В его высоких дубовых дверях мою атлетическую фигуру замечали отупевшие от рутины кассирши и продавщицы, оживлялись, развязно меня приветствовали. Покупатели, естественно, любопытствовали. Сейчас в настроении был спад, поэтому мимо главного входа я прошёл, как обычный прохожий, любопытствующий в витрины.

Я приблизился к булочной сбоку, со стороны навеса с лотками, и подошёл к непарадной двери. Её подробное описание заняло б слишком много времени, поэтому чтоб вам не докучать, назову только пару главных причин её ужасного состояния: мало того, что над ней издевался сумасбродный московский климат, – на ней отводили свою ярость шофера хлебобулочных комбинатов, когда среди ночи они не могли ни дозвониться, ни достучаться, а разгрузиться были обязаны.

Булочная скоро закрывалась, но только внешне, для покупателей. Она продолжала работать внутренне для закругления дня работы, для приёмки ночного товара, для подготовки к новому дню. Эту работу выполняла бригада в количестве трёх человек: ночной директор и двое грузчиков. Из нашей бригады я пришёл первым, поскольку известные обстоятельства меня развернули на дороге и дальше всё зависело от транспорта. В результате, для себя нехарактерно, я пришёл на полчаса раньше.

Я позвонил. Отворил Хомяк. Я ощущал в нём поганую личность. С дежурства он уходил трезвый, и приходил, говорили, трезвый. У него было что-то со здоровьем, но мне это было неинтересно, у меня ежедневно по утрам трещала собственная голова. Кроме того, я всегда брезговал углубляться в чужие недомогания.

Хомяк был в упряжке со Студентом, которого я очень уважал. У Студента была гениальная память, энциклопедические знания, а главное – он был человеком. После окончания дежурства Студент оставался досыпать где-нибудь подальше от начальства, потом выползал на опохмел, возвращался с бутылкой и угощал. Правда, за ним водился грешок: слишком открыто приворовывал. Его после смены время от времени подкарауливала Клавдия, заместительница директора, и приторно вежливым голоском просила раскрыть раздутый портфель. Студент раскрывал, а там – битком, и всё из нашего ассортимента. Его не раз грозили уволить, но эти угрозы предназначались больше для острастки персонала. Студент был в конце концов мелкой сошкой, он воровал не для продажи, а только для личного пропитания; размер его краж вызывал усмешки у тех, кто умел воровать хитрее, и потому его не гнали. Кроме того, он мало прогуливал, не куролесил в пьяном виде, не собачился с покупателями, в присутствии женщин не матерился.

Студент был низеньким человечком с маленькой лысой головой и бесцветным круглым лицом. Глаза его были, как две морщинки, рот был безгубый, но это – внешне; когда он ел или смеялся, обнаруживались две нормальные губы, только они были изнутри. Когда Студент досыпал в булочной после собственного дежурства, он забивался в такие углы, что его присутствие исчезало. После особенно долгих отсутствий я его внимательно оглядывал, и удивлялся: всё на месте. “Может, – не раз говорил я напарнику, – крысы находят его несъедобным?” “Меня комары тоже не трогают, – отвечал мне на это Лёха, маразматически не учитывая, что крысы и комары – совершенно разные существа. – Всех покусают, а я хоть бы что. Им не нравится моя кровь.” Я снисходительно не оспаривал. Потребность похвастаться есть у всех, а чем ещё мог похвастаться Лёха?

Студент затекал в такие щели, куда, казалось, и таракан не мог просунуть свои усы. Я от того подозревал, что тело его тоже без костей, как, например, у осьминога, который может залезть хоть куда. Но если он даже обнаруживался, разглядеть можно было одну только спину, а всё остальное он как бы припрятывал. Но однажды он что-то не учёл, и я увидел его спереди. Он посасывал собственный нос. “Об этой привычке осведомлён, – отвечал он на мой вопрос. – А что? Во сне многие посасывают. Кто палец, кто локон, кто одеяло, кто пустышку, кто что-то из сна. А я вот посасываю нос. Потому что имею такую возможность. Кроме того, моё посасывание – это не только тоска по матери. Этим я как бы инстинктивно не даю застаиваться всему, что наполняет мою голову, создаю освежающую циркуляцию.”

Я много беседовал со Студентом, но так и не понял, где он учился, и учился ли вообще. Он говорил, что уже родился с абсолютным знанием и пониманием, что конкретными знаниями пропитано всё окружающее пространство, что те же учёные, изобретатели ничего никогда не открывали, а просто случайно находили то, что другие не увидели. “Всё в жизни построено на везении. Везение — это совпадение. Совпадение — это случайность. Занимайся любимым делом, а то, что придёт, то придёт непременно. Кроме того, – говорил Студент, – конкретным знаниям из пространства проникать в мою голову много легче, поскольку я уродился без черепа. Думаю, Бог заковал мозг в череп совершенно с такой же целью, с какой отогнал от Древа Познания. Череп – преграда для знаний из Космоса. Череп – вот главная причина ограниченности человека. Я не раз спрашивал маму, почему я родился таким странным, так похожим на гумманоида. Она сострадала моей озабоченности, но всякий раз отсутствие черепа и недостаток многих костей она мотивировала тем, что как раз в период её беременности в стране не хватало кальция.

Внешность Студента давала повод задать следующий вопрос: как же такой с виду дистрофик справлялся с обязанностями грузчика? Не знаю, в чём состоял секрет, но, когда возникала нужда в силе, тело Студента твердело, как сталь, и в эти моменты я б никому не советовал с ним тягаться. По поводу прозвища Студент у меня было несколько соображений, из которых хочу выделить два. Во-первых, его собственное имя было длинным и неудобным для постоянного использования, а фамилия была, напротив, слишком краткой, чтобы её произносить. Имя и фамилию Студента изредка зачитывала Виктория, и только во время общих собраний, посвящённых вопросам хищения. Как я отмечал, воровали все, но Студент при всём его интеллекте воровал почему-то так открыто, что его традиционно ставили в пример, как показательного расхитителя.

“Аск-ли-пи-о-дот Аль-корович Мягкий знак, встаньте, – обычно зачитывала директор, но Студент обычно не реагировал. – Встаньте, покажитесь коллективу,” – настаивала Виктория. “Произнесите фамилию – встану,” – отшучивался Студент, который по правде и не сидел, а стоял позади всех, но даже стоячим был ниже сидящих. Коллектив булочной оживлялся. Все давно истощились в попытках сказать его фамилию со звуком. Студент показывал, как это делается, – двигал внутренней нижней губой, – уверял, что кричит, и удивлялся, что его совершенно не слышали. Обращаясь к Студенту, как к Мягкому Знаку, Виктория от истины не удалялась: Студент по паспорту именовался Асклипиодот Алькорович Ь.

“Дело не в том, – продолжала Виктория, строго оглядывая присутствующих, – стоите вы там или сидите. А в том, что вам неслыханно повезло. Ещё с незапамятных времён хлеб в России был главным продуктом, а работа в пекарне или в булочной являлась лучшей страховкой от голода. Увы, процесс перехода страны к светлому капиталистическому будущему оказался не так прост. Живущим сейчас не повезло. Но как зато повезёт нашим детям! Ради их счастья надо мириться. Честно трудиться. Верить. Жертвовать. Туже затягивать пояса. Готовить сознание к тому, что грянет повальная безработица и массы будут так голодать, что женщины ради куска хлеба будут жертвовать своим телом, а мужчины будут просто убивать. Скажу по секрету, – понизила голос. – Исполняется десять тысяч лет с тех пор, как хлеб начали выпекать. Поэтому весь следующий год будет объявлен Годом Хлеба. Вы понимаете, что это значит? Наши близкие и друзья будут вымирать, как африканцы, а мы не только с достоинством выживем, но сумеем даже разбогатеть.”

Человек, однако, не может без имени, которое можно произнести.  Имея в виду башковитость и память, его хотели прозвать Профессором, но этикетка со словом Профессор оказалась намного крупнее тела и особенно головы, бесконечно отклеивалась и терялась. Попробовали прозвище Студент, и вдруг всё замечательно сочеталось. Но пусть он был очень башковитым, а моё восьмиклассное образование давно провалилось в дыры мозга, – в искусстве воровать мы были несравнимы. Вместо дурацкого портфеля у меня был тайник в соседнем доме, куда я таскал по ночам то да это, с шансом попасться меньше нуля. Анализируя свой опыт и наблюдая за другими, я пришёл к следующему выводу: воровство по месту работы – лучшая школа для вливания в российский капитализм.

Яркий пример мне подал мужик из соседнего мясо-комбината, который появлялся в нашей булочной при социализме и перестройке. По виду был бомж, – грязный, небритый, – но завидев его, все сотрудники булочной бросали рабочие места и устремлялись ему навстречу. Пройдя в раздевалку, мужик расстёгивал засаленную телогрейку, и как из рога изобилия из неё возникали куски мяса, свиные ножки, сосиски с сардельками, сметана, творог, сырки с изюмом, и много подобного дефицита, отборного качества, свежайшего. Одна сметана была такой, что можно сознание потерять; такой сметаной, как мне сказали, кормили членов Политбюро. Похудев до тощего мужичка, он уходил при хороших деньгах, которыми, как он не раз подчёркивал, ему надо было поделиться с непосредственным начальником и вахтёром.

Потом, с приходом капитализма этот мужик куда-то исчез. О нём все искренне сожалели, и особенно перед праздниками. Я грешным делом даже подумал, что бедолага сел в тюрьму, ибо сколько ж верёвочке виться. И вдруг я вновь увидал его в булочной, он входил в кабинет директора. Узнать его было почти невозможно: в костюме, с галстуком, бритый, причёсанный. Пара на вид крутых ребят внесли в кабинет какие-то ящики.

11

“Студент-то, сука, так и пропал, – говорил мне тем временем Хомяк. – Сказал, только на десять минут. Сказал, за электричество заплатить. Сказал, в сберкассе через дорогу. А отсутствует три часа.” Вспотевший Хомяк был зол, как чёрт, но умудрялся улыбаться.

“Змея ты, однако, – сказал я. – Лёху видал?” – схватил Хомяка за почти что отхлынувший халат.

“Не, не видал. Да мне и некогда.”

С этой опять же змеиной репликой Хомяк вырвался по делам. В эти заключительные минуты дел у сдающей смены хватало: подбросить булки для покупателей, разгрузить пару машин, прибрать внутреннее помещение для хранения, резки и выдачи хлеба, сложить разбросанные лотки. Хомяк без напарника был в запарке. Уловив в моём дыхании алкоголь, он молчаливо понадеялся, что я сдуру возьмусь помогать. Я угадал его надежду, и не то чтобы обиделся, но обратил на это внимание.

Я присел на недвижный конвейер, закурил, стал разглядывать дым. Хомяк повертелся у кнопки включения, но не рискнул сгонять меня с ленты и тем более не рискнул запускать конвейер вместе со мной. Я бы это сделал, не задумавшись, а он выбрал ручной труд и поволок мимо меня высокую стопку пустых лотков. Как бы его не обнаружив сквозь густой сигаретный дым, я резким вставанием сшиб его с ног. Охая, почёсывая бедро, Хомяк ругался громко и грязно, но предусмотрительно безлично. Он ругал, конечно, меня, но внешне всё сваливал на судьбу. Безличность меня удовлетворила. Я оттолкнулся от конвейера, перешагнул Хомяка, как труп, пошёл, покуривая, в кладовку, где можно было передохнуть в непотревоженной атмосфере.

В коридоре я стал нагонять работницу с королевски волшебной головой. Не стал окликать, а, напротив, замедлил, чтобы ещё больше насладиться белой, гладкой, точёной шейкой, опушённой смоляными завитушками. Ушки были маленькие и хрупкие. Я всегда чуть не рычал, глядя на Галю сзади, чуть сбоку. Вцепиться бы в шею мёртвой хваткой и на всю жизнь не отпускать. Но стоило Гале обернуться, она оказывалась дурнушкой. Просто настолько непримечательной, что таких никто никогда не описывает. Не знаю, зачем так природа сделала. Наверное, думал я с сочувствием, в жизни ей бесконечно свистели очарованные мужики. Она оборачивалась и наталкивалась на глубокое разочарование. Таким, как она, лучше идти, не оборачиваясь ни на что.

В кладовке я бросил на пол картон, сверху телогрейку и халат, и удивительно быстро заснул. Мне приснилась тарелка супа, в котором, я думал, вермишель, а пригляделся – белые черви. “Да-да-да, – закивала старушка, – это очень вкусные черви.” Я попробовал: “Ничего. Только как будто недоваренные.” “Что ты, что ты! Я долго варила.” “Да вы, бабушка, не беспокойтесь. У меня острые зубы. Я даже сырое мясо прожёвываю.” “Так, так, так, – закивала старушка. -Прикусишь покрепче, червяк и лопнет…”

Тут разбудил тот же Хомяк. Кричал моё имя и дёргал за руку. Он был одет в городскую одежду, а волосы были влажно зачёсаны.

“А где Лёха?” – спросил я.

“Ещё не пришёл,” – улыбнулся Хомяк.

“Как не пришёл?” – не понял я, поскольку Лёха не мог не прийти.

Лёха ещё никогда не опаздывал. Он мог вообще не прийти на работу  в связи с очередным техническим запоем (то есть запоем без причины), но опоздать он никак не мог. Напротив, всегда являлся  заранее и ровно за полчаса. В этой похвальной предусмотрительности надо было благодарить не его врождённую аккуратность, а расписание электричек. Жил он в неблизком Подмосковье и добирался до работы по витиеватому маршруту, который включал электричку, метро, электричку и снова метро. Такая зависимость от электричек его сделала предусмотрительным, – он выбрал электрички не опаздывать. А ежели б следующие выбрал, то с аккуратностью наоборот приходил бы всегда на полчаса позже.

“Ещё не пришёл,” – повторил Хомяк, улыбаясь с издевательским сочувствием.

“Заболел, не иначе, – сказал я, не паникуя, но и не радуясь. -Ладно. Иди,” – махнул я вяло.

Он не ушёл, продолжал маячить. Я понял, что он выполняет приказ. Скорее всего, приказала Клавдия. Приказ Хомяку содержал инструкцию не покидать меня до тех пор, пока я не вылезу из кладовки. Я полежал ещё немного, стал в его присутствии задрёмывать, а он возьми и опять скажи:

“Слышь, Мишка? Давай. Ну чего? Тебя там машина заждалась.”

Я раздражённо вылез на ноги. Убедившись, что я стоячий, Хомяк поскорее юркнул в дверь, – помнил результаты столкновений с моей всё сокрушающей прямолинейностью.

12

Поджидая электричку на платформе, Лёхе приспичило в туалет. Туалеты на вокзале были платными, потому Лёха ими не пользовался, а поступал так, как народ. Он потыкался по закоулкам, но невзирая на зябкую тьму, закоулки кишели народом, напополам состоявшим из женщин, а при женщинах Лёха стеснялся. Забираться подальше он не рискнул, чтоб не опоздать на электричку. Он к сожалению не наткнулся на тот узкий наклонный проход, в котором Баул заколачивал деньги на алкоголь и проституток, а если б наткнулся, спустился бы вниз, сделал, что надо, и поднялся, и всё бы вышло удобно и гладко, так как Баул был в кассовом зале, демонстрируя порезанное горло другому человеку с нерешительным лицом.

Дальше терпеть было опасно, пришлось рвануть к платному туалету и тем смириться с капитализмом, сосущим деньги как только можно. За деньги его пустили без всяких. Даже клок туалетной бумаги оторвали и сунули в самую руку.

“А подотрёте?” – хмыкнул Лёха.

“Куда ты попёр? – отомстила хозяйка со взором, изготовленным из стали, и даже на миг забыла про жвачку. – Читать тебя либо не научили?”

“Извиняюсь,” – сказал Лёха, круто отворачивая от Ж, почти невидимого в полумраке, в сторону отсутствовавшего М.

Только Лёха стал опускаться в мрачноватую мглу мужских испражнений, взгляд Любаши очеловечился. Она вздохнула с оттенком печали по поводу старости, не радости и занялась любимым делом – принялась подсчитывать выручку.

Это раньше Любаша считала, что деньги – не самое главное в жизни. Но она заблуждалась не одна, вся страна была одурманена коммунистической идеологией. Лекарством для народа стали перестройка и решительный поворот к капиталистической системе. Главное в жизни, оказалось, – не фальшивые идеалы в виде служения своей Родине, патриотизма, бескорыстности, беззаветности, дружбы, любви. Главное в жизни, оказалось, – заработать побольше денег.    Придирчивый въедливый ветер гласности даже по-новому перелистал всенародно любимых поэтов, и Любаша со всей просветлённой Россией обнаружила строчку Пушкина, которую гады-коммунисты тщательно скрывали от народа, не внесли её в учебники литературы: Без денег и свободы нет.

“Вот оно что! – изумилась станочница. – Так вот почему в нашей стране так долго отсутствовала свобода. Всё дело, оказывается, в том, что нам не давали зарабатывать по желанию и способностям. Отдав лучшие годы жизни треклятому заводу “Индикатор”, я и не ведала, что коммунисты из меня выжимали соки. А что я в результате обрела за двадцать лет ударной работы? Комнатушку в коммуналке, мужа-пьяницу, сына, хронического преступника, жалкую сумму на сберкнижке, почти уже сожранную инфляцией. Ну уж, хватит меня дурить! Уж теперь-то я отыграюсь!”

Любаша унюхала возможности в месте совершенно неожиданном. В разговоре с уборщицей цеха она узнала, что та увольняется, переходит в коммерческий туалет. “Фу! – покорёжилась Любаша. – Работать в общественном сортире!” “Ты не фукай! – вспылила Раиса. -Сейчас главное в жизни – деньги. Ты лучше спроси, какие там заработки.” “Ну, какие?” – спросила Любаша. “По сравнению с твоими – десятикратные. Подумай. Туалет-то – на вокзале. Народ в ожидании поездов то и дело испытывает нужду. А кто-то желает переодеться, кто-то побриться, – да что угодно. Хочешь всё это – гони деньги. А кто деньги-то будет брать? Я. В свои руки. Поди докажи, сколько клиентов там объявилось. Квитанции? Кому нужны эти бумажки? Ну, попросит какой дурак, – чего же, выдам ему квитанцию.” “Вот как? -задумалась Любаша. И как бы со смехом: – А может, и мне туда?” “А чего же? Там люди нужны. Работа в три смены. Замолвить словечко?” “Ну, замолви,” – кивнула Любаша.

Краем глаза она отметила медленное, задыхающееся приближение другого пожилого идиота.

“Вы тут сидите…, деньги считаете…, а у вас там… дохлая баба валяется.”

“Никто не подох. То тётка Матрёна. Бомжиха. Отсыпается человек,” – объяснила Любаша усталым голосом.

“В мужском туалете? С голым задом?”

“Ну, в мужском. Ну с голым. Так что?”

“Нехорошо!” – сказал мужчина.

“Вам нехорошо, а бомжихе замечательно! – парировала Любаша. -Я назидаю спать только в женском, а она нет-нет, и в мужской завалит. Не перетаскивать же её? Хотите, можете перетащить. А кроме того, куда ей деваться? Из залов милиция выгоняет, а на улице холод и сырость. Кто ей поможет, если не я? Вы её, что ли, в свой дом пригласите?”

Мужчина представил, что тащит домой грязное, заразное, непредсказуемое. А ночью, когда он будет спать, бомжиха Матрёна ограбит квартиру, а то и ножом полоснёт по горлу. Он отшатнулся от страшной участи, с трусливым лицом отступил от Любаши, пошёл, задыхаясь, в знакомую участь, но для спасения лица громко бурчал себе под нос.

“Не пригласите, ну и не надо! – закричала Любаша вслед. – Она от вас всё равно сбежит. Её одна дама год уговаривала, из благотворительной организации. В свою собственную квартиру заманила со всеми детьми. Ключи от квартиры дала – живите. Матрёна меньше недели выдержала. Отмылась, детей своих отмыла, отоспалась, отъелась, и на вокзал. А ключи от квартиры в мусор забросила. Бомж – это не то, что вы думаете. Это особенный образ жизни. Он заражает навсегда. Только дурак жалеет бомжей. Похоже, и ты такой же дурак!”

С этим Любаша вернулась к выручке. Если б она глядела вслед дольше, она бы заметила, что мужчина наглядел ближайшего милиционера, указал ему в сторону туалета и стал что-то страстно объяснять.

 13

Внутри было чище социализма, но воняло, однако, не меньше. Выходит, что вонь в публичных сортирах не то, что, скажем, неистребима, но даже одинаково присуща всем экономическим формациям, – анализировал Лёха отличия платного от бесплатного. Посетители поглядывали друг на друга через воняющие пространства, пытаясь понять, что ещё можно сделать, кроме того, что они уже делали, чтобы максимальнее использовать так странно потраченные деньги.

У углового писсуара неподвижно лежала фигура. Лёха всмотрелся. Остолбенел. Мало того, что была баба, из-под задранной юбки светилась задница. Без трусов! – ужаснулся Лёха. Зрелище ниже голого зада было менее привлекательным. Синеватые ноги бабы были настолько сильно распухшими, что не влезали в сапоги, но чтобы они всё же влезали, голенища сапог были разрезаны. Кое-кто бабы не видел. Другие видели, но молчали, не желая вмешиваться в неизвестное. Третьи встречали глаза других и неуверенно ухмылялись. Были, однако, и четвёртые. Их представлял измождённый мужчина, который передом к писсуару, а лицом повернувшись к бабе, делал неприличные движения. Лёха смутился, отвернулся. Глазами блуждая в районе пола, он наткнулся на тельце ребёнка в позе неоконченного ползка. Мать очевидно заснула сразу, а он ползал по мокрому полу, пока не сморило, где попало.

Рядом со ступеньками наверх Лёха столкнулся с человеком, который под более зорким взглядом оказался в форме милиционера.

“Гляди, куда прёшь,” – буркнул мельтон, оттолкнул Лёху плечом, и торопливо пошёл дальше.

“Ишь как приспичило! Тоже ведь люди, с человеческими запросами. А он, интересно, заплатил? Вряд ли. На службе, и платить? Как если бы мне в булочной платить. Всей зарплаты, небось, не хватит”. И Лёха начал возиться с цифрами.

“Не спешите,” – прервали подсчёты, едва на него дунуло свежестью. И взяли крепко под локоток. Взял бы кто-нибудь не из милиции, Лёха тут же бы и стряхнул. Но милиции он боялся.

“Пожалуйста,” – мягко проговорил он, лихорадочно обдумывая причину.

“Сюда, – подтолкнули его в угол. – А этот как?” – спросили Любашу.

“Этот? – Любаша посуровела и на миг позабыла о жвачке. – А этот хотел, чтоб его подтёрли. Что, пришлось самому справляться?… Не, – зажевала. – Этот дед был обилечен совсем недавно. Матрёна уже вовсю лежала.”

“Можно идти?” – спросил Лёха.

“Спешишь? – спросили его участливо. – Куда, расскажи, спешишь?”

“Я опаздываю на работу.”

“Все опаздывают на работу.”

Лёха обрушился в пропасть неясности.

“Будешь свидетелем,” – успокоили.

“Я совсем ничего не видел. Я хотел только отлить.”

“Все хотели только отлить.”

“С бабой-то что?” – уточнил Лёха.

“Трудно сказать. Собираем факты.”

Лёха замолк и вместе со всеми ожидал результата фактов.

“Не дышит,” – суммировал мильтон, воротившийся из сортира.

“Как не дышит? – ахнула Любаша. – Да она ещё час назад дышала.”

Мильтон подмигнул ей, имея в виду не скончавшуюся Матрёну, а углубление отношений между двумя покамест живыми.

“А сейчас вот не дышит,” – сказал он ласково.

“Жалко,” – промолвила Любаша, оправляя кокетливо волосы. Новый мусор был симпатичный, моложе её, но тем интереснее. Мужчины, которым было за сорок, повально оказывались импотентами ввиду хронического алкоголизма. Позорно не справившись с Любашей, все они яростно доказывали, что это был первый в жизни срыв, хвастались о прошлых достижениях, предлагали поразить при будущем свидании, но ей давно надоело выслушивать то, что хотелось бы ощущать.

“А мальчик хоть дышит?” – сыграла она аквамариновыми глазами.

“А мальчик хрипит, – отметил он цвет, красивый разрез и парфюмерию. – Горячий. Нужна скорая помощь.”

“Да что вы! – зарумянилась Любаша. – Да он ведь только что переболел! В больнице два месяца провалялся. С воспалением лёгких. Опять, что ли?”

“Видно, опять,” – сказал мильтон, касаясь сильной горячей рукой.

“Очень жалко,” – вздохнула Любаша, краснея и стыдливо отворачиваясь.

Любаша вздохнула от того, что смерть унесла неплохую клиентку. Матрёна платила за сон в туалете, как платят за какую-нибудь  гостиницу. Она приходила рано вечером и спала до трёх часов ночи (в этот час всех выгоняли – начиналась генеральная приборка). Но главные деньги от бомжихи Любаша зарабатывала иначе. Убедившись, что Матрёна отключилась, она закрывала туалет с помощью таблички “Санитарный час”, дожидалась, когда выйдет последний посетитель, и подробно обшаривала клиентку. Если ту ещё не обчистили, Любаша где-нибудь в нижней одежде находила дневной заработок. “Гады! – хрипела бомжиха на выходе. – Опять ободрали меня, как липку.” “Люди, люди,” – вздыхала Любаша, но совесть её была чиста: не она подберёт деньги бомжихи, так кто-то другой не растеряется.

Бомж, – считала она, – образ жизни, который сознательно выбирают самые ленивые и бесхарактерные, те, кому противна ответственность, даже ответственность за себя. Другой с такими чертами характера, с такой жизненной философией просто утром не встанет с кровати, и будет лежать, пока не умрёт. Но бомж – хитрее, он бомжем становится, чтобы жизнь его продолжалась, но с минимальными заботами. Он хочет и выпить, и вкусно поесть, и секс ему нужен, и развлечение. Чтоб заработать на перечисленное, он подставляет себя под взгляды и поигрывает на гитаре, струны которой из чувств прохожих; то тронет струну чувства вины, то чувства стыда, то сострадания.

Кроме Матрёны и прочих бомжей, отсыпавшихся в туалетах, Любаша имела другие возможности быстро приращивать капитал. Переход с “Индикатора” в туалет оказался мудрейшим шагом в жизни. Деньги сыпались на Любашу. Мужикам, например, захотелось выпить не на улице, а внутри. “Пожалуйста, мальчики, заходите. Пустячок только какой-нибудь подбросьте. Вон какие вы все щедрые, да богатые, да красивые.” За такие слова бросали прилично. Правда, потом иногда приставали, но Любаша знала, как отпихнуть. Если отпихнуть не удавалось, использовала газовый пистолет и звонила вокзальной милиции. Но мужики ночевали редко. Если только с копыт не летели. Пили, курили, варили чифирь, куролесили, часто дрались. Всё это Любаша позволяла, но после соответствующей мзды.

Заглядывал явно приезжий мужчина, приличного вида, с чемоданом: “Красавица, с женщиной можешь помочь?” “Помочь-то могу, – отвечала Любаша. – Всё зависит от вашей щедрости. Вам ведь не только одну женщину. Небось и в помещении нуждаетесь?” Если щедрость была приемлемой, Любаша посылала пацана, всегда крутившегося неподалёку. Тот уже знал, куда бежать, – в конкретном зале паслись проститутки. А помещением называлась тесная, но аккуратная кладовка, где хранились орудия приборки и дезинфицирующие средства. Платить за пространство было недорого, поскольку тариф был за четверть часа. Но если, скажем, на целый час, то это уже било по карману. Но целый час мало кто требовал, а если и требовал, то не использовал ввиду тесноты и резких запахов. Иногда проститутки являлись сами, уже отоваренные клиентом, таким помещение тоже сдавалось. Но самым доходным был час санитарный: в этот период сдавалась вся площадь и количество клиентов не ограничивалось.

Заваливали мелкие коммерсанты, небритые и потные от маршрутов. Оставляли разный товар. Хранение высчитывалось с предмета, и ещё умножалось на часы, но коммерсанты соглашались, ибо по разным своим причинам доверяли Любаше значительно больше, чем общественной камере хранения. Были, конечно, и расходы: рэкет, милиция, начальство, – но расходы гарантировали доходы.

Лёха стал убеждать милицию, что он, как свидетель – никуда.  “Все никуда, – объяснили ему. – Но без свидетелей нельзя. Гражданская обязанность. Понимаешь?”

Лёха мучительно задумался. “Товарищ капитан, – придумал он. – Есть свидетель лучше меня. Там он, внутри. Худой, как дрын. Глядел ей на заднюю обнажённость и делал неприличные движения.”

Они охотно погоготали. Уточнили внешние данные. Послали внутрь сразу двоих. Те тихо вошли, понаблюдали, схватили, вывели, окружили. Забытый Лёха бочком отодвинулся, а там с ускорением и отвалил. Милиция закрыла туалет. Вышел последний посетитель, и Матрёна осталась одна. Посадим вокруг неё мудрецов с разными религиями и воззрениями, и пусть они вволю разбираются, куда отправил её Господь, в кого её душа переселилась, и так далее, – пусть предположат. А нам, извините, недосуг, нам пора возвращаться в булочную.

 14

Хомяк разбудил меня и ушёл. Меня заждалась выгрузка хлеба, но я на этот счёт не суетился, а занялся личной гигиеной. Я сполоснулся холодной водой, гребешком расчесал волосы и полюбовался на себя в тусклом зеркальном отражении. Я был не только удачно сложен. Многие женщины отмечали, что я был похож на знаменитость, игравшую роли первых любовников.

Дверь из уборной была наружу, а вышел я стремительно, как снаряд. Дверью и несколько собственным телом я почти опрокинул Валеньку и разбросал по полу бумаги, которые она переносила с целью рутинной инвентаризации. Любой со стажем остерегался проходить от уборной близко, а Валенька у нас работала недавно.

Как-то я с самым благим намерением внёс деловое предложение начертить на полу ту траекторию, которую проделывает дверь от закрытости до распахнутости. Красной краской. Чтоб доходило. Всего-то красный такой полу-месяц. Виктория Кирилловна и Клавдия меня выслушали с улыбочками, пообещали купить краску, но не купили, и молчали. Меня это внутренне заело. О краске я больше не заикался, но с дверью стал мстителен до жестокости. Её я распахивал, как выстреливал. Иногда перед выходом даже прислушивался, слышал шаги – и вылетал. Долго пытался подкараулить Викторию Кирилловну или Клавдию, но с ними пока не получалось.

Жалко, что это была Валенька. Она была беленькой, хрупкой, томительной, – такая фарфоровая белочка. С ней я, увы, никогда не дежурил, она приходила в другую смену. Я поддержал её лёгкий стан, высокопарно извинился, помог собрать с полу бумаги. Валенькино близкое лицо меня удивило чрезмерной опухлостью. Хорошо разбираясь в подобных опухлостях, я бы поклялся на что угодно, что Валенька дружит с алкоголем. Но чем, в самом деле, скрашивать жизнь молодой разведённой женщине с маленьким ребёнком на руках?

“Ладно, – сказала она, морщась, но и пытаясь улыбнуться. – Ты не видел меня. Ладно. Но дверь-то – наружу. Понимаешь? Впредь осторожнее выходи. Так и убить можешь кого-то.”

“Буду стараться! – заверил я. – А ты, что ли, вместо Николаевны?”

“Она заболела, – сказала Валенька. – А ты бы лучше поторопился. Тебя там машина заждалась.”

Где же ты, Лёха? – затосковал я, провожая взглядом ножки в чулочках, а под Лёхой имея в виду спиртное. В раздевалке я нацепил халат с незнакомо надорванным карманом, – явно не мой, хоть был в моём шкафчике. Отхлопал лишнюю пыль с рукавиц. Обдумал небритость на лице. Решил в связи с Валенькой побриться, но не сейчас, а когда переделаю накопившиеся дела. Попил из-под крана. Закурил. Пошёл, попыхивая, в сторону разгрузки.

Дел моих, действительно, – накопилось. Например, не хватало хлеба на полках. Хлеб на них подбрасывала кассирша, которую кто-то уговорил. Она бы лучше сидела за кассой, глазея на редких покупателей, а тут ей приходилось грубо вкалывать. Она зашипела на меня, как незнакомая змея.

“Маш. Ты что?” – пожурил я её, мимоходом огладив рыхлую задницу.

“Эй, ты!” – заорала она, изображая будто свирепость, но по оттенку её голоса я понял, что она приятно изумилась тому, что такой красавчик, как я, не побрезговал её телом.

У конвейера покуривал мужик, шофёр хлебобулочного комбината. Он поглядел на меня сквозь тучу многоминутного ожидания. Однажды мы с ним уже поцапались: он вздумал приехать разгружаться, когда мы отдыхали после торжества и не слыхали звонков и ударов. Я молча прошёл мимо него в прохладно распахнутую дверь. Машина стояла пока закрытой, мешая случайным проходившим воровать свежевыпеченный хлеб. Шофёр открыл секцию хлебовоза. Я схватился за верхний лоток, плавным выверенным движением вывел его торцом об живот, развернулся и красивой траекторией швырнул лоток на начало конвейера.

“Чёрт! – сказал я. – Лёхи-то нету. Без напарника, говорю. Придётся тебе долго перекуривать.”

“Твою мать! – поперхнулся шофёр о дым собственной сигареты. -Где он, напарник-то, его мать?”

“Не знаю. Наверно заболел. Чего тебе время терять? Сосни.”

“Мать! Твою мать! – закричал шофёр. – Я и так целый час валандаюсь. Я б уже дома давно сидел, если б не ваша такая-то булочная.”

“Где целый час, там ещё час, – сказал я без гнева, рассудительно. – Иди. Сон успокаивает нервы.”

Шофёр понял, что выхода нету.

“Ладно! – взвыл он. – Чеши на разгрузку.”

Я в своих собственных интересах не стал его дальше растравлять, а опустил рубильник конвейера, нажал красную кнопку запуска и со скоростью движущегося лотка отправился вглубь своего производства. Лотки прибывали с частотой, в обычных обстоятельствах преувеличенной. Но выхода не было и у меня, приходилось мириться и справляться. Хватая лоток, я бежал с ним к шкафу, зашвыривал в паз, бежал за следующим.

В нужный момент явилась Валенька, пересчитала прибывший хлеб, расписалась в наряде, взяла копию. Шофёр, почти скомкав оригинал, сунул его куда попало и с грубым лицом, не простившись, ушёл. Присев на горку пустых лотков, я задумчиво закурил. Шофёр распоясался. Это точно. Его следовало наказать. Буквально в следующее дежурство.

На половине сигареты я разжал губы в усмешке. Наказание было найдено. Я подсуну ему бутылку, в которой водка смешана с ядом. Смесь называли “Приманка для крыс”. Яд нам спускали откуда-то сверху, начальство его смешивало с водкой в рекомендованных пропорциях и получившуюся смесь выдавало разнорабочим. Смесь, к сожалению, пахла не ядом, а так, как пахнет обычная водка, и можно поэтому понять, с какими мыслями и ощущениями мы разливали её по банкам, в основном из-под “Завтрака туриста”, и расставляли в углах булочной. Своих крыс мы уже уничтожили, но время от времени к нам забегали случайные крысы-алкоголики.

Об этой новой породе крыс я ещё буду подробно рассказывать, а сейчас мне хотелось бы пояснить, что наказание для шофёра на отравленной водке не заканчивалось. От крысиного яда его откачают, и он отравление быстро забудет. А я бы хотел, чтоб наказание оставило память на долгий срок. Лучше всего – до конца жизни. Для этого я сделаю вот что. Когда он окажется без сознания, я подтащу его к хлеборезке, суну под нож указательный правый (я знал, что он пишет правой рукой), и нож сделает своё дело. У резака я его и брошу. А палец… Любому будет понятно: пьяный полез разрезать булку, да вместе с булкой отрезал и палец. Дело – мелочь, не будут расследовать, но я на всякий случай у резака оставлю окровавленный разрезанный батон.

 15

Пока я возился с пустой тарой и в одиночестве перекуривал, кассирши на счётах отщёлкали выручку, а замы провели инвентаризацию. Потом все прощально погалдели, и в опустевшей тихой булочной остались только Валенька и я. Но настраиваться на романтику было несвоевременно. Наоборот, моё настроение стало отвесно падать в пропасть. Мне предстояло вымыть пол, по которому таскались покупатели. Полы внутренних помещений мыли работницы магазина по своему сложному графику, а именно пол торгового зала, самый просторный и самый грязный, взвалили на грузчиков-разнорабочих.

Я ненавидел это дело. Я находил его противнейшим из всех жизненных обязательств. Я избегал его с помощью Лёхи, который был более терпим к грязным делам женского пола. В благодарность за это прощал напарнику мертвецкие сны через всю ночь. Но избегать мойки полов удавалось, к сожалению, не всегда. Иногда Лёха являлся пьяным и нуждался в немедленном отдыхе (так-то: опаздывать не любил, но и работать был не способен), или не являлся вообще, – по причине технических запоев.

Были на работе и другие не очень приятные дела. Например, погрузка картонной тары. Случалась она не так уж часто, на каждую смену раза три в год, – но видели б вы, в какие горы вырастали расплющенные коробки, видели б вы пропасть машины, куда эти картонки приходилось относить. Бывало, провалишься в пропасть взглядом, и в изумлении присвистнешь: сколько же сладостей жрут москвичи (коробки-то были в основном из-под конфет, печенья, пряников и другого сладкого ассортимента). А шофёр, подкативший тебе эту пропасть, усмехнётся, гадина, да процедит: глаза боятся, а руки делают. К чему я рассказываю о таре? А чтобы сравнить её с мойкой полов и подчеркнуть, что полы много хуже в смысле унижения самолюбия.

На жилищах собственной жизни я замечал, что мыть полы совершенно не обязательно. В крайнем случае – подмести. Мытьё же –  занятие для баб. Если нет постоянной бабы, затащи любую соседку. Лучше, конечно, не замужнюю, чтобы не вмешивать в мелкое дело ножи, топоры, охотничьи ружья. Скажи, например: есть лишний продукт (пара яблок, кочан капусты). Они на бесплатные продукты падки не меньше, чем на платья или ювелирные изделия.

Войдёт такая с невинным видом, поскользнётся на чём-нибудь склизком, сморщится, ахнет, всплеснёт руками, тут же потребует тряпку с ведром. Юбку повыше подоткнёт, и завертится, как заведённая. Лежи на диване, да покуривай, да поглядывай одобрительно на присущие телодвижения и оголения под юбкой. Да про комплименты не забывай. На данный момент комплименты подбодрят, а на будущее создадут улучшенную перспективу. На прощание не ленись. Не лежи. Поднимись с дивана. Улыбнись. Поблагодари. Вскользь водочки предложи. Кому-то покажется: как это водки? Не слишком ли в лоб, не грубовато? Но бабе важней не аристократ, а человек благодарный и искренний. На водочку клюнут, конечно, не все. Но удивительно многие клюнут. Во время водочки – разговор. Поиск созвучий. Фундамент доверия.

Весь подёргиваясь от отвращения, я приволок в торговый зал два переполненных ведра, палку с перекладиной на конце, тряпку из старого мешка. Ещё раз внимательно оглядел поле унизительного сражения. Пол сегодня был не из худших. Хуже всего было в дожди, когда пол булочной превращался в мелкое хлюпающее болотце. Надвинул поглубже на глаза случайную кепку из раздевалки. Повыше задрал воротник халата. Расплескал по всему залу – для предварительного отмокания. Намотал мешковину на перекладину. С лицом закоренелого убийцы начал процесс самоистязания.

Не грязь и не площадь меня убивали. Я находил мытьё полов омерзительным и унизительным ввиду аквариумной ситуации. Прохожие шли мимо витрин и видели крепкого мужчину за отвратительным занятием. Надо же, – думали кое-кто. – Ему бы сниматься любовником в фильме, либо ехать по важному делу в заграничную командировку. А он, понимаешь, полы моет. Что-то не то. Какая-то гадость.

Закончив проклятое занятие, я сгрёб поломоечные орудия и так зашвырнул их внутрь кладовки, что если они не пробили стену, то стали пожизненными калеками. Пока оправлялся от унижения, выкурил две сигареты подряд. Потом разыскал Валеньку.

“Где напарник?” – спросила устало.

“Ещё нету,” – развёл я руками.

Усталость Валеньки я раскусил. Ей хотелось опохмелиться, но то ли она пока терпела, то ли рассчитывала на нас с Лёхой, то ли стеснялась в первый раз.

“Слушай, – сказал я если не в лоб, то в нежнейший фарфоровый лобик. – Лёха мне должен пару баксов. Мы в прошлое дежурство договорились: как придёт – сразу отдаст. А не прийти мой напарник не может. Такого ещё никогда не бывало. Нет, вру. Не пришёл однажды. В день дежурства родился внук. Но внуки, давай говорить откровенно, рождаются не после каждого сближения. Ну, максимально один раз в год, да и то при хорошей жизни. А сейчас что у нас за жизнь? Слушай, придёт он. Куда он денется? Какой-то дурак в министерстве транспорта вычеркнул пару электричек ради экономии электричества, а мы тут страдать что ли должны? Чего терпеть-то? Дай пару баксов, я тут же всё мигом и оформлю.”

“Нет,” – твёрдо сказала Валенька.

“Что нет? – уточнил я. – Бабок нет? Или не даёшь? В долг, я имею в виду, не даёшь?”

“В долг не даю,” – сказала Валенька.

“Уважаю!” – солгал я.

Я уточнил самое главное: деньги у Валеньки прихвачены, а не давала просто из принципа. Я поднялся, зевнул, потянулся: “Что же тогда? На боковую? Машина придёт – растолкай. Ага?”

Валенька явно не ожидала столь интеллигентного отступления. А я на это как раз и рассчитывал, – на удивление и раскаяние. Поскольку выпить – это одно, а женское сердце расположить – это нечто совсем другое.

“Уж растолкаю,” – сказала Валенька.

Я угадал в голоске сожаление.

 16

Ввиду осложнений в туалете Лёха опять пропустил электричку. Он решил попробовать такси, транспорт забытый и разорительный. Выйдя на обочину дороги, долго размахивал авоськами навстречу надвигающимся машинам. Такси игнорировали его, а кто притормаживал, требовал плату, превышающую даже разорение. Он перешёл на другие машины. Частник с корыстно набитой “Ладой” согласился втиснуть туда и Лёху. Интеллигенты, набившие “Ладу”, возражали против лишнего человека, но сделали это неубедительно. Частник ехал не точно к булочной, а примерно в том направлении, но и такая приблизительность для Лёхи была леопардным прыжком по сравнению с белкой в колесе.

Лёхино сердце забилось ровнее. Куски почти что разбитой жизни начали сползаться воедино. Теснота, перекуренность и тряска, переполнявшие легковушку, показались ему даже уютными. Глотнуть бы сейчас для полного кайфа! Идея глотнуть пробралась даже в руки и те по-змеиному поползли внутрь соответствующей авоськи. Но тут спохватился здравый смысл. Косо взглянув на своих попутчиков, Лёха представил количество глоток, в которых тоже всё пересохло, и отложил неплохую затею.

Его поверхностную дремоту прервало резкое торможение. На дороге почти вплотную к машине стояла старуха в помятом пальтишке, – кривая палка с наброшенной тряпкой. Водитель высунул морду наружу.

“Тебе, что ли, адрес кладбища дать?”

“Давите меня! – закричала старая, вкладывая в хлипкий голосок может быть последнюю энергию. – Силушки нету! Жить не хочу! Устала я мёрзнуть и голодать!”

Она ухватилась за капот, потянула машину на себя.

“Ишь чего ведьма захотела! – обернулся водитель к пассажирам. – И эта на халяву хочет заработать. Её собьёшь, а она засудит. Нехай ищет других дураков.”

Машина попятилась от старухи, обогнула, рванулась дальше.

Старуха не сумела задавиться, но зато завела мозги пассажиров, а те завели речевой аппарат. Из глубин речевого аппарата в машину рванул запах спиртного. Все были, оказывается, под мухой, и всем давно хотелось бы высказаться.

“Высшая гармония не стоит слезы одной замученной бабки.”

“Мда. Живём по принципу трёх Д: донашиваем, доедаем, доживаем.”

“Разуйте глаза! Оглянитесь вокруг. Какое время! Как можно хныкать?! Лучший исторический период!”

Лёха влип в группу интеллигентов, приехавших в Москву на конференцию. Только что встретившись на вокзале и шапочно друг с другом познакомившись, они сейчас ехали устраиваться в забронированную гостиницу. В группе подобных интеллигентов любое слово Лёхи было невпопад.

Он молча слушал их разговоры, глядел на проплывающее в окне. Над фасадами зданий светились щиты крупных иностранных корпораций: Сони, Карден, Диор, Панасоник, Нини Ричи, Самсунг, Мальборо. Под ними вылупливались из асфальта грибы отечественного капитализма в виде коммерческих киосков, весело набитых алкоголем, жвачкой, брелками, презервативами. Рядом с грибами капитализма кучковались битюги в косухах и кроссовках,  повизгивали тёлки в штучках-дрючках, валялись пьяные, сидели полупьяные, ковырялись в мусоре пенсионеры, собаки и мелкие грызуны. Тут же два парня торговали тушей непонятного животного, отрезая куски на выбор клиентов.

“Что-то собаку напоминает.”

“Что вы городите? Собаку! Это типичнейшая козлятина.”

“Говоря о козах…,” – встрепенулся Лёха.

“Мяско!” – размечтался сосед.

“А вы на крупы переходите. И полезнее, и дешевле. Гречку кушайте, рис да манку. Уверяю, с голода не умрёте. Картошка с селёдкой и с лучком тоже неплохо выручают. Или у этих бабок учитесь, как зарабатывать на мясо.”

Бабки стояли двумя рядами по обе стороны тротуара: в одном ряду продавали пиво, и тут же по просьбе откупоривали, в другом ряду предлагали воблу.

“Сервис почище американского!”

Сервисом пользовались охотно. Покупал каждый второй прохожий, на ходу отпивал, тут же закусывал.

“Диву даёшься, ну до чего русская смекалка хороша! Мне в одном доме показали, как создавать праздничный стол. Берёте тарелку, большую, плоскую, а на неё вверх дном – чуть поменьше. Получается конструкция холма. Открываете баночку икры, и размазываете икру по перевёрнутой тарелке. А чтобы хватило на всю поверхность, мажете слоем в одну икринку. Гости заходят, и отпадают. Гора икры! Разгул по-купечески!”

“А я вот завёл козу и кур. Прямо в квартире. Соседи? Жаловались. Но я с ними с каждым по отдельности: ещё, мол, пожалуешься, – пристрелю. Сразу умолкли. А я блефовал: у меня пистолета и не водилось.”

“Говоря о козах…,” – опять начал Лёха.

“Сейчас без ствола никак нельзя!”

“Нельзя-то нельзя, да как раздобыть? Случайно не знаете? Чтоб без обмана?”

“Как же не знаю. Вам сколько стволов-то?”

“Ну, пока хотя бы один.”

“Нет проблем. Есть телефончик.”

“А мне не дадите телефончик?”

“И вам? Нет проблем. Ещё кому-нибудь?”

Телефончик понадобился всем.

“…Сейчас в Америке не читают. Только в России ещё читают. Россия – духовная страна.”

“Духовная, да больно неопрятная. Вчера по телевизору спортивный комментатор: провёл, мол, в Мюнхене больше недели, а ни разу не чистил ботинки. Чистота на улицах – невероятная. И на ноги не наступают.”

“Всё это неважно, господа! Главное, лишь бы войны не было. Лишь бы Америка не напала.”

“Да что вы, – ослепли, в самом деле? Да она нас давно поработила! Поглядите хотя бы на эти афиши. “Глубокое горло”, США. “Ночь лесбиянок”, США. “Живодёр”, США. “Любовницы Дьявола”, США. “Академия убийц”, США. Ни одного русского фильма! Это ли не тихая оккупация?”

“Ещё два поджога,” – прервали его, кивая на два обгорелых киоска.

“Взорвали. При пожаре так не разворачивает.”

“А что, здоровая конкуренция! Выживать должен сильнейший.”

“Люди не звери,” – напомнил кто-то.

“А кто же ещё! – вспылил сторонник беспощадной расправы с конкурентами. – В нас миллионы лет от зверя. Если прижать человека к стене, дать ему выбор: жизнь или смерть, – он перехлестнёт любого хищника. Вот обезьяна. Почти наш родственник. Жрёт почти всё, что попадётся, но её плотоядие ограничивается птицами, яйцами, лягушками, ящерицами, насекомыми. В основном же питается листьями, фруктами, корнями, цветами, корнеплодами. Можно сказать, вегетарианец. Но поглядите на юг Африки, где полвека свирепствует засуха. Из-за нехватки воды и пищи обезьяны буквально озверели. Терроризируют поселения, нападают на кур, свиней и коз; бывали случаи – на человека…”

“Говоря о козах…,” – снова встрял Лёха.

“Что вы нас пугаете обезьянами? И тем более африканскими? – возник пассажир, обещавший стволы. – В Африке давно всё шиворот-навыворот. Африканские негры дохнут, как мухи, от голода, болезней и междуусобиц. Потому что пытаются копировать чуждые общественные системы, вводят в своих странах то капитализм, то социализм, то диктатуру. А оборачиваясь на историю, видишь, что негры лучше всего выживают в первобытных племенах, и другие системы для них – убийственны. И в России всё будет, как в Африке, и тоже будем дохнуть, как мухи, и тоже друг друга перебьём, если и дальше будем упорствовать на капитализме и демократии. Русским нужен феодализм и просвещённый крепкий царь. А в ситуации, как сейчас, нам помогут только стволы.”

“Все наши трудности – дело временное, – вклинился в беседу человек с лицом, измочаленным реформами, но с глазами восторженной пятиклассницы. – Позвольте напомнить слова Канта: “Вся история человеческой цивилизации – это история постепенного развития понятия свободы.” Была бы свобода, а хлеб-соль всегда можно где-то наскрести. Отрезать ломоть, посыпать солью, налить стопарик и – за свободу! А если ещё баночку “Иваси”…”

“А нужна ли России свобода? А способны ли русские с нею справляться? Вот я при коммунистах был против коммунистов, а сейчас гляжу, что творят демократы, и изумляюсь собственным мыслям. Изумляюсь тому, что всерьёз вопрошаю: а может недаром в России издавна было так много стражей порядка, секретных служб, военнослужащих, мест заточения, тюремщиков?…”

17

“Говоря о козах, – использовал Лёха затянувшееся молчание. – Я слышал, в Испании есть обычай. В одном городке там каждый год с колокольни сбрасывали козу. Но теперь её сбрасывают по-другому…”

“Какую козу? Откуда? Как сбрасывают?” – попутчики уставились на Лёху, как, например, на сумасшедшего.

“Теперь её спускают на верёвках,” – торопливо закончил Лёха.

“Козу? На верёвках? Что вы там мелете?”

“Сами вы мелете!” – вспыхнул Лёха.

В этот момент, визжа тормозами, перед ними резко остановился белый новенький “Мерседес”. Частник сумел в иномарку не врезаться, но в “Ладе” всех очень сурово тряхнуло. В “Мерседесе” открылись четыре дверцы. Из них вышли четыре мэна.

“Молитесь!” – шепнул пассажир “Лады”.

Мэны обогнули “Мерседес” и решительно направились к подъезду. Под плащами угадывались автоматы. В “Ладе” расслабились, повеселели.

“На дело пошли. Конкурента убрать.”

“Живём, как в кино. Как на войне. А вас, – сурово заметили Лёхе, – беспокоят козы какой-то Испании. Как говорят: ты ближе к делу, а тот дурак – про козу белу. Очнитесь, сударь! Идите в ногу!”

“Сами идите!” – вспылил Лёха, оскорбившись слову дурак. Но поскольку огрызнулся он не яростно и без физической агрессивности, на него решили не реагировать.

Нет, не ради одной болтовни хотел рассказать он о старой традиции в испанском городе Манганезесе. Во-первых, ему хотелось знать мнение образованной интеллигенции по поводу последних нововведений, исказивших старинный ритуал. Когда козу сбрасывали с колокольни, она разбивалась и погибала, но этим выручала городок от разнообразных неприятностей. Недавно тот обычай изменили. Под давлением защитников животных обычай сочли негуманным, жестоким. Козу решили спускать на верёвках, а когда до земли оставалось немного, её всё же сбрасывали, но на холст, растянутый местными активистами. Так вот: Лёхе хотелось знать, не повлияла ли эта гуманность на конечную цель традиции, – на борьбу со злыми тёмными силами, окружавшими испанский городок. Во-вторых, он хотел рассказать попутчикам о странном поведении его козы.

Недавно отдыхал он от трудов на ниве выращивания овощей, – сидел на лавочке в огороде, тихо прихлёбывал и размышлял о трёхмесячной задержке с выплатой зарплаты. И вот: к нему подошла Роза, ткнулась мордой в его лицо и проблеяла, будто выговорила. “Что тебе, Роза?” – спросил Лёха, от водки расслабленный и отзывчивый.

К Розе он относился неровно. Мог вдруг растроганно обнять и даже чмокнуть её в нос. В другой раз, без всяких на то причин, мог её грубо оттолкнуть. Однажды он даже плюнул ей в морду, – после того, как голосом девки, бывшей подруги его дочери, коза подтвердила мерзкую ложь, что дочь его, якобы, – проститутка, голой танцует в немецких барах, а потом отдаётся кому угодно, кто купит ей дорогое шампанское, по сто пятьдесят долларов за бутылку, половину хозяину отдаёт, а половину себе забирает.

Но в этот раз глаза у козы были как никогда громадные, блестящие и загадочные. В их глубине шевелилась мысль, которую она пыталась высказать с помощью назойливого блеяния. Прошло непонятно сколько времени, а когда Лёха очнулся, он обнаружил себя в булочной, сидящим в одиночестве на конвейере. Вот оно что! – взвился Лёха с конвейера. – Коза предложила себя в жертву! Он должен сбросить её с колокольни. Тогда его дочка вернётся в Россию, народ найдёт правильного президента, цены на продукты упадут, на каждом углу поставят милицию, и вообще всё станет не хуже, чем в брежневские времена.

Подыскать колокольню было не сложно, одна находилась в соседней деревне. И сбросить Розу было не трудно, она была сговорчивым животным. Но без Розы исчезло бы молоко, закрылся бы собственный молокозавод (к слову: её звали Молокозаводом с тех пор, как внучонок всех поразил расчленением слова “молокозавод” не на два, а на три слова, и третьим словом было “коза”). Последствия исчезновения молока были самые непредсказуемые. Без молока взбунтовалась бы язва, а от язвы ведь можно и умереть.

Думал: посоветоваться бы с кем, с каким-нибудь умным интеллигентом. Но в лоб посоветоваться – не поймут, осмеют, наплюют в душу. Вот и использовал каждый случай рассказать о старинном испанском обычае, но делал это как бы исподволь. А вдруг кто-то сразу всё поймёт, всё ему толково объяснит, и может быть станет единомышленником.

Один единомышленник имелся – Мишка, напарник по работе. Он выслушал историю внимательно. Одобрил идею сбросить козу. Готов. В любой нерабочий момент. Но Лёху настораживало то, что Михаила занимала не патриотическая идея, а та груда свежего мяса, которая останется от Розы после падения с колокольни. Слишком он подробно смаковал, как они козу освежуют, назовут качественной бараниной, притащат на бойкий московский угол…

“… Говорите, сулит сто процентов дохода? – умно баритонил пассажир, разбиравшийся в бизнесе и финансах. – Ну это, батенька, – мелочёвка. Ради этого руки марать? Сейчас и пятьсот процентов – не так уж. Три тысячи с вложенного рубля – вот это уже хорошо.”

“Да что вы? Да разве такое возможно? В Америке пятнадцать процентов – хорошо, пятьдесят процентов – огромный успех.”

“Три тысячи, батенька. Три тысячи. Мы с вами, батенька, не в Америке. Там, батенька, спячка и стагнация. Там ничего не происходит…”

“… А нас вот тараканы одолели.”

“Тараканы? Вы что-нибудь используете? Карандаш “Машенька”? Ну, вы даёте! Он же отечественного производства. Китайский мелок намного надёжнее…”

“… Индийского тигра надо спасать. Скоро не останется ни одного. Назрел созыв всемирного форума…”

“… Так вот, эта самая приезжая с двумя сумками через плечо вдруг споткнулась, схватилась за грудь и упала на тротуар. Ну, прохожие окружили. Кто милицию предлагает, кто скорую помощь, кто нашатырь, а кто просто стакан воды. А мы с супругой стоим в сторонке, слушаем да кумекаем. Посоветовались, накумекали. Решительно протиснулись через толпу: это же, граждане, наша соседка! Мы с ней во-он в том доме живём. Вон, через площадь, балкончики синенькие. Сердечница, что тут удивительного. Дайте ей несколько минут, очнётся без всякого нашатыря. А мы её под ручки, и домой. Только помогите передвинуть, чтоб не загораживать тротуар. А лучше сюда, в этот подъезд. Остались мы с ней наедине, и тут же, пока ещё не очухалась, быстренько сдёрнули драгоценности, забрали из сумочки деньги и прочее, подхватили обе сумки, и во двор. Дома навар подсчитали и ахнули. За пятнадцать минут – пятилетняя пенсия!…”

Сбросили Лёху совсем неплохо, прямо у станции метро, всего за три прогона до булочной. После пережитых передряг, в метро показалось почти как дома. Но – не знал, что ещё не закончилось дурное влияние выпивох, которых он толкнул на эскалаторе. Буквально на последнем перегоне поезд будто схватили за хвост. К счастью, отделались синяками, либо незначительным кровотечением.

Поезд стоял в мрачном тоннеле и не двигался два часа. Радиодинамики молчали. Множились слухи. Обвал. Наводнение. По вагонам идут бандиты. Машиниста хватил удар, в падении успел затормозить. Кто-то кого-то столкнул под колёса. А то и просто самоубийство.

На самом деле случилось вот что. Машинист увидел прямо на рельсах крупное тело человека. И сумел на него не наехать. Вызвал по рации милицию. Милиция делала всё возможное, но к телу приблизилась не скоро. Это оказался не человек, а крыса фантастических размеров, которую сбил предыдущий поезд. Крысу втащили на дрезину и увезли непонятно куда. Чтоб не расстраивать население, журналистов решили не извещать.

Не помогло: в одном из вагонов с вечеринки возвращался корреспондент. Пока стояли, он пьяным пером сочинил сенсационную заметку о банде одичавших стариков, которые напали на их поезд и похитили нескольких девушек. Дома он сразу свалился в постель, но не забыл по пути к кровати отправить заметку в газету факсом. Наутро история появилась в верхней части первой страницы под заголовком “Ай да дедушки!”, и ниже шли два подзаголовка: “А говорят, старикам плохо” и “Зачем штурмовать Зимний Дворец, если столько хороших девушек.” Проворные дедушки потешили, скрасили день, помогли забыться тысячам и тысячам москвичей. “Жить стало хуже, но веселее,” – измученно радовались интеллигенты..

Часть вторая:  Розовые булки

G-0W4XH4JX1S google7164b183b1b62ce6.html