Поезд в сторону леса
Глава третья: Громкость в эфире
ОДНИ ГЕРОИ ЕЩЕ ДОГОРАЮТ, другая героиня мокрая, в лохмотьях, жилище обуглено и затоплено, – всем и всему нужно дать возможность рассортироваться, и так далее. Пока то да сё, используем заминку, обернёмся и припомним, с чего, собственно, всё началось.
Началось, как все в жизни, с ерунды, с обычного маршрутного автобуса. Человек, Левон, выстоял очередь, удачно уселся, немного проехал, задремал, поплыл куда-то, и вдруг лицо облепила и ужалила медуза. Он вскинулся, поглядел.
Близко к лицу дрожали, мерцали громадные перси толстой женщины, стоящей вплотную к нему в проходе. В долине меж персями грузным кулоном качалась музейного вида чашка, из малахита, подвешена к шее на золотой толстой цепи. Осторожно взглянув повыше, он напоролся на пучеглазое перекормленное лицо.
Он отвернулся, в окно поглядел, снова поплыл, и снова вляпался в обжигающую медузу. К окну отхлынув, подмял соседку, вплоть до болезненного её вскрика. Вконец растерявшись, вскочил с сидения.
– Садитесь, – сказал, на толстуху не глядя, движением тела ей показав, что намерен выйти в проход, и представлял собой как бы мост, под которым порывисто прибиралась потревоженная соседка.
Вместо ответа, толстуха с брызгами отхаркнулась в странный свой кулон, и вдруг с такой силой вдохнула, что в автобусе встрепенулись волосы, ленты, платья, газеты, и, как на сильном ветру трепеща, запросились в её ноздри. Груди, раздувшись, как два дирижабля, обрушили Левона на соседку.
– Вы чего? – закричала она с акцентом далекого городка.
– Ах, шалопай, – сказала толстуха, и каждому в галдящем переполненном автобусе показалось, будто она сказала именно в его ухо.
Пассажиры притихли, и озирались: кто это так громко сказал, где шалопай, чего натворил. Левон извлёк из кармана очки и сквозь них поглядел на толстуху.
– А ты в очках плямо клясавцик, – сказала она в тубу из губ, приставив её к каждому уху.
– Какой я красавчик, – возражал, поспешно стаскивая очки.
Проверяя, красавчик или нет, над ним любопытно нависли лица. Чего увидали они? А вот что. Сутуло, подёргиваясь от смущения, сидел на автобусной скамье полноватый мужчина лет сорока. Лицо его в целом было простым, добродушным и неуверенным. Вразбивку, черты его так выглядели. Нос был без трепетных ноздрей, утончённости или античности, – был крестьянский прямой нос. Волосы – русые, жидковатые, наискосок пересекали чистый широкий лоб. Губы гармонично сочетали мужскую твёрдость и женскую нежность, – чувственные, как, возможно, не раз думали женщины про его губы. Подбородок, однако, не так был твёрд. Глаза, сероватые, средне расставленные, глядели мягко и убегая.
Лица пассажиров отвернулись и, расставившись поудобнее, осмыслились невысказанным мнением.
– Что я сказала! – толстуха воскликнула. – Уж я-то знаю в мужчинах толк. – Поведать тебе, – обратилась к девушке, – сколько я их сквозь себя пропустила?
Девушка сжалась и отвернулась, и уставилась за окно. Толстуха сощурилась на неё.
Автобус встал на полном ходу. Да, поясняем, из быстрого бега вдруг мгновенно, без визгов и скрежетов перешёл в полнейшую неподвижность. Пассажиры даже не покачнулись, хотя обязаны были валяться, болезненно вскрикивать и стонать, ощупывать помятые и сломанные члены, ужасаться на кровь и недвижность тел. Возникли жуткий зелёный сумрак и мёртвая вакуумная тишина, и в них висели раскрытые рты. За окнами автобуса была вода.
Девушка взвизгнула и зажмурилась. К ней протянулись жирные пальцы, растопырились и изогнулись, вонзились ногтями вокруг глаз и разжмурили их насильно. Из-под толстухиных ногтей на щеках и на лбу девушки проступили капельки крови; глаза её пучились на рыбёшку, которая тыкалась толстой мордочкой в стекло напротив её лица.
Рыбёшка шарахнулась и исчезла. В зелёной дали проступила морда невероятно громадной жабы. Она наплывала на автобус, пуча глаза с круглую дверь, замедленно сводя и разводя челюсти. Она остановилась метрах в десяти, разверзла на автобус фантастическую пасть, напружинилась для прыжка.
Кто не был ещё в обмороке или столбняке, поспешили туда убраться. Девушкины зенки тоже закатились, она обмякла и повисла на ногтях. Толстуха стряхнула её на сиденье; волосы и окровавленное лицо упали на Левоново колено.
Видимо, две бессонные ночи так притупили его чувства, что всё происходящее в тот день он воспринимал, как продолжение дремоты, в которую проваливался, где попало. Вот почему он не поразился даже самым последним событиям, а лишь поморщился с неудовольствием, что кровь с девушкиного лица может вымарать ему брюки. Однако, колено он не убрал, поскольку, хотя и окровавленное, личико девушки было прелестным, а он не помнил, чтоб такие личики когда-либо лежали на его коленях. Пучина жабьей пасти всколыхнулась, стремительно надвинулась, и стал сосущий мрак.
Вдруг посветлело, и он снова ехал по знакомому московскому проспекту, и всё бы казалось совсем рядовым, если бы девушкина голова с красиво разметавшимися волосами не продолжала лежать на колене. Он вгляделся в её лицо, но не обнаружил ни вмятин от ногтей, ни малейших следов крови.
Он осторожно взглянул на толстуху. Она, как ждала, ему подмигнула, грудью прижалась к его щеке, схаркнула в чашку, слегка не точно, то есть, частично ему в лицо. Передернувшись, стал утираться. Девушка вскинулась, затаращилась.
– Что случилось? – спросила она.
– Ничего! – сказала толстуха, и пассажиры втянули шеи, словно низко над головами пронёсся тяжёлый самолёт.
– Что здесь со звуком? – спросил Левон. – Какая-то странная громкость в эфире.
– Нервы, милок, – объяснила толстуха. – Все в этом мире связано с нервами. Возьми меня. Говорят, оглушаю. Кто-то даже уши затыкает. А не поймут, что нервов во мне в миллиард раз больше, чем у другого, и все они натянуты до предела. И только я рот разеваю для звука, как тысячи нервов задеваются и вибрировать начинают, как высоковольтные провода в зубах озверевшего урагана…
Автобус так удачно качнулся, что колено Левона прижалось к девушке, и сколько-то времени два колена ехали в душной трусливой близости, – его, крупно-круглое, серым облитое, и её, худощавое, белое от восьмимесячной непогоды. Её – решительно отстранилось. Рёв над головой разбился на слова:
– … всю жизнь я просто сходила с ума по таким именно мальчикам, – тонким, чувствительным и обязательно в очках. Вы улыбаетесь, вам не понять, что такое его очки. Они для меня самый честный символ сведённой до таяния утончённости. А чтоб утончить что-то, нужен резец. А лучший резец для души – книги, очень много хороших книг, которые читаются по ночам в тёплых постельках в трусиках-маечках. Поглядите в его глаза: какие они углублённые, слабые, как они драматически жмурятся от грубой терзающей действительности. А губы. Вглядитесь в его губы…
Она застонала, и замолчала, и дышала так тяжело, что в автобусе все нетяжёлое завихрялось и полоскалось. Глаза её были крепко зажмурены, по лицу пробегали судороги. Левон решительно встал.
– Извините, – сказал он.
Толстуха тут же открыла глаза, пустые от полного опустошения. Лицо её сильно поблекло, осунулось, а тело так много потеряло, будто его проткнули иголкой, и воздуха вышло больше, чем надо.
– Пожалте, – шепнула она, отступая.
Транспорт подъехал к остановке, которая вовсе была не его, но он так уверенно спрыгнул с подножки, что весь следящий за ним автобус ни на мгновение не усомнился, что он всю жизнь прожил где-то рядом. Он быстро пошёл по тротуару, расслабляясь и усмехаясь, и с удовольствием отмечая звуки отходящего автобуса.
Внезапно для тех, кто ещё наблюдал его, он подпрыгнул, выкрутил тело, дрыгнул ногами, приземлился, и помчался в другую сторону, то есть, вдогонку за автобусом. Тот, однако, набрал много скорости, и набирал безнадёжно больше. Постепенно остановившись, Левон ладонями на виски живописал глубокое горе, а потом тяжёлой рысцой двинулся в старом направлении. Не замедляя, он оборачивался, выглядывая редкие таксомоторы; наскакивал на урны и деревца; вертел руками, завидев такси; иногда ошибался, но даже такси, хотя некоторые и пустые, оскорбительно быстро не останавливались, а иногда в них по-хамски лыбились.
Он, наконец, подбежал к остановке, вцепился в бетонный столб с расписанием, и было похоже со стороны, что он пытается столб сломать. Так глубинно его потрясла пропажа забытого в автобусе портфеля, в котором была рукопись его романа в единственном на свете экземпляре.
—–
ДАЛЬШЕ ОН НЕИЗВЕСТНОЕ ВРЕМЯ то цитировал части рукописи, то упирался взором в ботинки, то вскакивал со скамьи и пристально вглядывался в направлении, откуда должен был прикатить следующий автобус.
Где-то в пригороде, на кольце, водитель пройдёт по пустому салону, увидит кем-то забытый портфель, пороется в нем, не найдёт ценного, а только толстую пачку бумаги, листнёт, вчитается, раздражится и сдаст портфель какой-нибудь диспетчерше вернуть владельцу, если объявится. Но до пригорода отсюда было не ближе, чем до луны, пассажиры много раз обновятся, и Левон на мрачных задворках сознания в кровь избивал уносящих портфель.
Громко завизжали тормоза. Левон вскинул голову, – но не автобус, а с иголочки чёрная “Волга”, и из неё улыбалась – толстуха, почему-то сидящая за рулём. Левон задохнулся, вскочил со скамьи.
– Портфель? – выкрикнул он.
Толстуха хотела что-то ответить, но помешали злые гудки. За “Волгой”, касаясь её бампером, стоял переполненный автобус, в нем ярилась морда водителя.
– Пшёл ты…, – выругалась толстуха, и от буквально грома в ушах Левон отшатнулся и пошатнул чугунобетонную скамью, лица пассажиров исказились, а у водителя на всю жизнь случилось умственное недоумение.
Передняя дверца “Волги” открылась, к Левону протянулась жирная рука, но пальцы почему-то не остановились на должном расстоянии от подмышки, а непонятно как одолев несколько метров до скамьи, ухватили его за ремень и мгновенно втянули в машину. Он ещё падал на сидение, а толстуха уже успела: схаркнуть в чашку, захлопнуть дверцу, рвануть “Волгу” с места, закурить, сжечь сигарету, стряхнуть красный пепел, прямо на собственный живот, выдохнуть дыма, как при пожаре. Тьфу! – выплюнула окурок, тот просвистел мимо Левона, поколов лицо веером искр, и щёлкнул по стеклу соседнего автомобиля, в котором и так были встревожены по поводу дыма от соседей, почти скребущих их чёрным боком.
Толстуха забросила руки за голову, потянулась и не спешила возвращать руки на руль. Машина летела по проспекту, игнорируя знаки и светофоры, и даже на самых крутых поворотах правил машиной громадный живот, утопивший в себе весь руль. “Волга” свернула к высотному дому, ворвалась в почти триумфальную арку, в тенистой аллее двора замедлила и успокоилась против двери представительного подъезда.
Как всякий московский интеллигент, Левон знал, что в этой высотке живут творческие знаменитости. Он покосился на толстуху. Да, конечно же, та – певица, вон и голос то подтверждает. Они ведь больше ничто не делают, а только голос свой развивают. Не ожидал, что в такой степени, но, следовательно, и в такой.
В аллее двора начинало смеркаться. Девочки с белыми ногами кричали и прыгали через скакалку, и старикашка на скамейке их с удовольствием наблюдал.
– А что моя девочка приутихла? – спросила толстуха ласковым громом.
Левон поёжился, стал тоскливей, но хохотнул, как удавшейся шутке.
– Так это ваш дом? – спросил девичий голос.
Левон вперился в губы толстухи, а те проревели: – Ага.
Он обернулся. В лицо ему пыхнули белые девичьи коленки, и к ним прилагалось много другой нежной задыхающейся плоти. Над этими коленками, если не ослепнуть, можно было столкнуться с лицом, юным и свежим, и улыбавшимся, и это было лицо девушки, рядом с которой он ехал в автобусе. А если и после лица не сжечь взгляд, то между коленками и лицом можно было увидеть… Портфель!
Рукопись, лежавшую в портфеле, Левон переписывал всю жизнь, начав с юношеского дневника. И дальше бы сколько-то лет переписывал, но на недавней вечеринке пообщался душевно с незнакомцем, тот оказался из престижного литературного журнала, не пьян был, но вызвался вдруг показать любое Левоново сочинение самому Станиславу Кирилловичу. От того последние несколько суток, проведённые за машинкой, получились без сна и в лихорадке, от того по дороге в этот журнал он задрёмывал, где попало.
– Вот чудеса! Вот так сюрприз! – кричал Левон, выворачивая шею, любуясь грязным днищем портфеля и забывая любоваться живописнейшими окрестностями. – Ну и спасибо! Как я настрадался!
– Что же страдать? – удивилась толстуха. – Подумаешь, старый грязный портфель с мужским копеечным барахлом.
– В том-то и дело, что не копеечным! – весело выкрикнул Левон. – В нем очень даже ценные бумаги.
– Какие ж бумаги могут быть ценными? – сказала толстуха. – Разве что деньги?
– Что-то горит! – вскрикнула девушка, быстро обнюхиваясь вокруг.
С живота толстухи взметнулось пламя и стало стремительно распространяться.
– Деньги, что ли? – спросила толстуха, не реагируя на огонь.
Содрав пиджак, Левон вместе с ним упал на пламенеющий живот и с изумлением и отвращением стал погружаться в легко раздираемую, обжигающую субстанцию, напоминающую желе. В ужасе выдрался, отскочил и на своё сиденье упал. Толстуха встряхнулась, пиджак соскользнул, открылась уродливая дыра с синтетически обугленными краями, в ней катились жирные волны, густо запорошенные пеплом. Она дунула на живот, пепел взвился и заметался, а когда отчихались и видимость улучшилась, на коже живота не наблюдалось ни малейших следов ожога. Левон подобрал, оглядел пиджак. Подкладка выглядела удручающе.
Толстуха швырнула пиджак за окно.
– Зачем? Его можно починить, – робко вскипел Левон.
Такое дерьмо? – сказала толстуха. – Хочешь, я его обменяю на сколько угодно шикарных костюмов?
– Там кошелёк, – напомнил Левон.
– Сколько в нем денег?
– Тридцать рублей.
– А хочешь тридцать миллионов?
Там ещё паспорт, – подумал он.
– Хочешь паспорт любой страны?
Он зажмурился. То был сон.
—–
ОЧНУВШИСЬ, увидел, что он один. Тот же подъезд. И те же девочки. И тот же старик над ними вампирничал увядшими, но бойкими глазами. Смеркалось, но было ничуть не темнее, чем в тот момент, когда он зажмурился. Вышел и машину обогнул. Вот и пиджак, лежит на асфальте прожжённой подкладкой вверх. Вспомнил, и бросился внутрь машины, и обшарил все закоулки. Они ушли, прихватив портфель. Горько застыл на четвереньках. Зад торчал в дверце машины, жирноватый бок оголился.
Позу его заметили девочки, прервали скакалку, пришли и хихикнули. Вылез, втиснул под брюки рубашку, пригладил волосы, глянул на девочку, которая стояла на пиджаке. Она была розовая от скакалки, с волосами, разметавшимися по лицу, губы горели, в глаэах был вызов. Он шагнул к пиджаку, наклонился, ухватил, легко потянул. Ноги девочки не шелохнулись. Так близко, их можно тронуть губами, голые ноги в коротком платье. Ещё можно было дёрнуть пиджак, она не удержится и затылком ударится об асфальт. Она хихикнула, отступила. Он сунул пиджак подмышку.
– Вы не знаете, где живёт вот такая толстая женщина? – глянул он сразу на всех и руками как обхватил неимоверно толстое дерево.
– Тётя Амфибия? Все знают. Вон там, – показали в небо.
Задравши голову, глянул в облако.
– Высоковато, – скребнул затылок.
– Да не так, – возразили девочки. – Просто низкие облака.
– Спасибо, – сказал он и пошёл.
– Эй! – крикнули девочки вслед. – В том подъезде лифт поломался.