Сказки русского ресторана

ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ГУАМСКИЙ ВАРИАНТ

Глава 20: Забодание правого полупопия

Ну разве не великая мечта – скупить землю всего отечества и потом, как неизбежное последствие, установить там свой режим. Но как не задириста эта мечта, для Басамента Россия была всего лишь отдельно взятой страной. Мечта его была наполеоновской – скупить землю всего мира. Конечно, если такое получится, он бы себя обеспечил властью – страшной, доселе ещё и не виданной, несравнимой даже с властью Чингиз-хана, а вопрос, как использовать эту власть, он пока откладывал в сторону. По сравнению с замахом Басамента мечты остальных, за столом сидевших, были значительно мельче, скромнее, но, тем не менее, и они по величавости запросов парили над средним обывателем, как орёл парит над какой-то вороной, и желали добиться в этой жизни если чего-то не грандиозного, то уж точно не рядового.

– Но о власти давайте пока не думать, – сказал Басамент, остужая головы. – А давайте-ка лучше помозгуем о том, как назвать нашу компанию.

Мозговали они непродолжительно, так как название компании в голове Басамента уже сидело. Он его придерживал намеренно, надеясь, что головы русских партнёров надумают что-нибудь оригинальное. И головы те, вдохновлённые водкой, надумали множество названий, за которые тут же бы ухватился писатель не сильный на фантазию. Но Басамент, рождённый для бизнеса и финансовых операций, видел всё в более правильном свете. Он позволил названию выскочить в свет, навеситься над входом в новую компанию, и кто бы потом не взглянул на ту вывеску, прочитал бы такое: RUSSIAN LAND. Тут же составили и проект состава этой компании.

Будучи в трезвом состоянии, Басамент бы продумал всё и спланировал значительно лучше и точнее; сейчас он просто рубил с плеча. Он стал, конечно же, президентом. Заплетин стал вице-президентом. Жидков – представителем в России. Литовкина сделали завотделом, а каким отделом, позже решится.

– Прошу вас также не забывать, – сказал Басамент, чтоб ещё более подстегнуть к действию русских партнёров, – что очень скоро каждый из нас заработает столько денег, что сможет к себе расположить любую понравившуюся женщину.

Ну и тему затронул он! Она была подхвачена с такой горячностью, что водка, имевшаяся на столе, испарилась с такой же скоростью, с какой в жаркий день капля дождя испаряется на асфальте, и пришлось завопить официантам, чтоб волокли ещё, да резвее.

– Так, а кто будет завхозом? – полюбопытствовал Жидков после того, как все за столом вслух и мысленно переспали с целой толпой превосходных женщин.

Заплетин задумался, обернулся, взгляд его упал на Перетятько. Толстый, фотограф по профессии, далеко не гуманитарий, неспособен никем руководить, без каких-то талантов и запросов (кроме, пожалуй, одного, относящегося к педофилии), не прочь, вероятно приворовать, но не серьёзно, а так, по мелкому, – в общем, чем не типичный завхоз.

– Да хоть вот этот, – сказал Заплетин, кивая в сторону Перетятько. – Видите вон того мужика? – указал он на Перетятько. – Самый толстый, – ускорил он поиск.

– Ты его достаточно знаешь? – прищурился Басамент.

– Как сказать, – замялся Заплетин. – Он, кстати, в Союзе служил фотографом.

– Кого он там мог фотографировать? Каких-нибудь толстых голых доярок? Над собственной шуткой похохатывая, Басамент удалился к туалету.

Каких-нибудь толстых голых доярок Перетятько никогда не фотографировал, и если б его о том попросили, он это бы сделал неохотно, без особого вожделения к переспевшим голым телам. И вообще, со зрелыми женщинами у него были нелёгкие отношения. Отказы их, болезненные, унижающие, да ещё сопровождаемые насмешками или презрительными взглядами его к ним настроили враждебно; он их и побаивался, и избегал. А после эпизода с малолеткой на печи деревенской избы он охладел к зрелым женщинам полностью, и даже в профессии своей сузил поле деятельности до того, что стал сугубо детским фотографом. Не странно ль, однако, что зрелый мужчина так быстро изменил свои пристрастия? Не родился же он педофилом, а если, представим, что родился, почему он об этом не подозревал ни много, ни мало, а сорок пять лет?

Знатоки человеческой души, то есть психиатры и психологи, практикующие в Америке, усадили б его в удобное кресло, и за оплату в сто долларов в час, они бы сказали ему нижеследующее: вы были женаты несколько месяцев, -достаточный срок, чтоб заключить, что в своих сексуальных пристрастиях вы родились нормальным мужчиной.

– Вы с этим заключением согласны? – спросили б его знатоки души. – И если согласны, то вы не могли бы припомнить какие-то ситуации, в которых вы были со зрелыми женщинами?

Таких ситуаций у Перетятько было по пальцам пересчитать, по пальцам только одной руки, но – были, и вот вам одна их таких ситуаций, самая последняя ситуация. В одной деревне, такой заброшенной, что туда человек со стороны может попасть лишь в полном беспамятстве, Перетятько очнулся в какой-то избе с головой, разлетавшейся на части и с целым стадом коров во рту (в то время он пил, как нормальный мужчина, тогда он мигренью ещё не мучился). Он схватился за рюкзачок, оказавшийся на спине, и с облегчением там нащупал самое ценное – фотокамеру. “Да, но где сумка”? – всполошился.

Дождь за окном изощрялся на звуки: без ритма и слуха бренчал на стёклах, сотнями махоньких каблучков отплясывал на рубероиде крыши, барабанил по случайному железу, звонкой струёй падал в бочку для слива. Дождь, однако, не мог заглушить звуки крупного тела гостя, который с похмелья, в чужом доме пытался найти пропавшую сумку, сталкивался с мебелью и прочими предметами, бормотал ругательства, кашлял, отхаркивался. Хозяева дома, крепко спавшие, стали от звуков тех пошевеливаться, упорно опять возвращались в сон, но когда Перетятько сшиб чугунок, они окончательно проснулись.

Мужик и баба среднего возраста, но внешне докатившиеся до стариков, уставились на незнакомого человека с безмерным и безвременным изумлением. Очнувшись, почувствовали необходимость чем-нибудь срочно опохмелиться, позвали к столу и инородного, разобрались, как он оказался в их доме, потом очень крепко подружились, потом опять завалились спать, а при следующем просыпании узнали его уже без всяких.

Шли беспрерывные дожди, и делать в деревне было нечего, кроме того, как напиваться и вести задушевные беседы на темы, отстоящие от души, как какой-нибудь лучший французский коньяк отстоит от деревенского самогона. Перетятько, тем не менее, умудрился под дождём обойти все тридцать домов и всех их жителей сфотографировать. Но сделать окончательный продукт не смог из-за отсутствия увеличителя, красной лампы и химикатов, которые были в пропавшей сумке.

– Когда ж фотографии? – начали спрашивать.

– Почтой пришлю, – отвечал. – Из райцентра.

Кивали, плечами пожимали, а какие-то, что говорить – идиоты, умудрились высказать недовольство, которое, впрочем, не перешло границу матерных выражений, оскорблений или угроз, так как и полнейший идиот в конце концов припоминал, что он ещё денег не платил. Фотографа, правда, тревожил вопрос: а как они, собственно, расплатятся, получив фотографии по почте. Послать живые деньги побоятся, а для отправки денежных переводов необходима не только почтальонша, которая к ним иногда наведывалась; для этого дела каждый заказчик должен иметь такие качества, как честность, порядочность, обязательность, – всё то, что в деревне не процветало ввиду удалённости от всего.

Дефицит этих качеств, тем не менее, не помешал хозяевам дома, где Перетятько остановился, осениться мыслью, что мужику, пусть даже такому хряку, как гость, могло не хватать какой-нибудь бабы.

– А помнишь ты такую Валентину? – спросили Утюгины нового друга. – Мать-одиночку? Ну, с младенцем? Ну, ты чего? Память отшибло? Один младенец на всю деревню.

– Как же, – припомнил. – Была такая. Маленькая, худенькая, вертлявая, с крысиной мордой, но ничего. А ребёнок – просто комок тряпок. Он дрыхнул, даже фотографируясь.

– А хочешь, мы с ней переговорим? – спросили Утюгины напрямик. – Ты хоть и жирный, как этот самый, но Валентина, мы знаем, не откажет.

– Откуда вы знаете, что не откажет?

Утюгины взглянули друг на друга, заржали, глотнули ещё по стопке и рассказали предысторию. Валентина эта буквально на днях вернулась из города Северодвинска, в котором всегда и в большом количестве водились сексуально озабоченные моряки. В Северодвинск она уехала одна, а вернулась в деревню с грудным ребёнком. Когда её спрашивали от кого, а спрашивали все и бесцеремонно, она отвечала только одно: мой муж отправился в дальнее плавание.

– А мы её знаем, что не откажет, – прозвучали Утюгины уверенно, и после этого Перетятько сомневался в успехе несколько меньше.

К Валентине собрались идти почти тут же, то есть незначительную задержку вызвало распитие остатков, да ещё в Перетятьке в последний момент шевельнулось подобие джентльмена, то есть решил он, что без бутылки знакомиться с женщиной неудобно, и должен был эту бутылку найти. Утюгины дали ему помучиться дилетантскими предположениями, как и где отыскать спиртное в самом глухом захолустье России в часы, когда магазин закрыт, а потом будто вспомнили про НЗ, который они б никогда не тронули ни для какого человека, но для такого, как Перетятько… Содрав с него втридорога за поллитровку самого дешёвого разлива, они в игривейшем настроении подхватили гостя под ручки и вывалились из избы.

Валентина, в самом деле, не отказала приютить одинокого мужчину, и тот, невзирая на присутствие беспрерывно орущего младенца, прогостил в её доме ровно три дня. Дольше ещё бы погостил, до окончания дождей, но тут в его половом органе возникли болезненные ощущения, что-то вроде между жжением и резью, и начались гнойные выделения. Перетятько, конечно, догадался, кого он должен благодарить, но он не сказал Валентине ни слова, а вышел из дома и под дождём, с трудом продираясь по болоту с названием улица Краснознамённая, пошёл наводить осторожные справки насчёт медицинского обслуживания. И – удручился, выяснив вот что: самая близкая фельдшерица жила в шестнадцати километрах.

– А как мне добраться? – спросил Перетятько.

– Как это как? – изумился спрошенный. – Тебе, что ль, троллейбус подавай?

Перетятько вернулся в дом Валентины. Та очень кстати кормила ребёнка, подсунув ему худосочную грудь, и внимания не обращала на то, что делал её гость, намеренно лениво передвигавшийся по единственной комнате дома, извлекавший длинные завывания при фальшиво начинавшихся зевках, которые фальшиво только начинались и тут же обращались в сильную потребность раззявить пасть до щелчка в скулах.

Нагнетая ситуацию человека, которого просто воротит от скуки, навеянной серой дождливой осенью, но который никуда не собирается, Перетятько незаметно для Валентины упаковал свой рюкзачок, и под дождём, на своих двоих добрался до деревни с фельдшерицей. Промок он, конечно, до костей, но вот преимущество толстяков – он даже насморка не схватил. Дом фельдшерицы ему указали в первой попавшейся избе; правда, тут же предупредили, что та уже пару дней отсутствовала в какой-то не очень далёкой деревне, кто-то там должен был разродиться. Духом окончательно упав, Перетятько, а что ему оставалось, проделал ещё три километра, нашёл избу с беременной бабой, в дверь постучал, и – есть всё же Бог, ему открыла сама фельдшерица.

Она была женщина немолодая, вся из длинных худых костей, с умным морщинистым лицом. Диагнозы ставила, правда, странно; например, пострадавшему от коровы могла написать Забодание правого полупопия. (Впрочем, манера ставить диагнозы не имеет отношения к интеллекту).

Она взглянула в трусы Перетятько, насквозь промокшие от дождя, по многочисленным пятнам гноя признала скоротечную гонорею, и велела срочно начать лечение, то есть ехать в ближайшую больницу. И дальше был следующий диалог.

– А где эта ближайшая больница?

– В районном центре.

– А что, ближе нету?

– Нету.

– Сколько туда километров?

– Почитай сто, да ещё набрось.

– А как мне добраться до больницы?

Последний вопрос был ключевым. От этой деревни до райцентра дорога была не асфальтированной (здесь слово асфальт совсем не использовалось, его заменяло слово болтанка), и эта дорога могла быть проезжей только в устойчивую погоду – летом, когда не было дождей, а также зимой, когда не было оттепелей. Если же летом прошли дожди, грунтовые дороги внешне становились, как разлившиеся ручьи, в которых под тонким слоем воды прятался толстый слой жидкой грязи, и он в свою очередь укрывал уже давно затвердевшую грязь, которая под гусеницами и колёсами сформировалась в колеи, ямы, колдобины и прочие неровности, с трудом преодолимые и в лучшую погоду.

– Кабы я знала, как добраться в такую сопливую погоду. Только, наверно, вертолётом, – измождено улыбнулась фельдшерица.

Чего она на свете не видала, на свете, измеряемом пространством, скажем, в пятьдесят квадратных километров. Кто-то, поездивший по миру, над пространством подобным усмехнётся; он видел другие страны, народы, слышал много чужих речей, побывал на всех континентах, лицезрел все чудеса света; и вот, представьте, он услыхал, что кто-то родился и жизнь провертелся на пятачке земного шара в каких-то пятьдесят квадратных километров. Но уместна ль его усмешка? Такой, нахватавшись всего по вершкам, всю жизнь свою скользя в горизонтальной плоскости, такой, может статься, не сознает, что истая жизнь в глубину измеряется, и сколько же страшной глубины порой заключает в себе глухое, с виду ничтожное поселение.

У двери Перетятько обернулся:

– Вы это, никому не говорите.

– Да что ты! – взметнулась фельдшерица. – Клятва Гиппократа. Как ещё!

Слова фельдшерицы, пусть даже шутливые, о том, что в райцентр можно добраться только с помощью вертолёта, казалось, сомнений не оставляли в том, что наш деревенский фотограф оказался в безвыходной ситуации. Ему ничего не оставалось, как обойти избы деревни, но в этот раз он стучал в двери не как предлагавший услуги фотограф, а как до нитки промокший толстяк, которого здесь никогда не видели, и которому срочно нужно в райцентр. В недолгих беседах на разных крылечках Перетятько выяснил только то, что у некоторых крестьян тоже накопилась необходимость оказаться в столице района, но как туда добраться по бездорожью…

Самым полезным человеком, точнее, сомнительно полезным, но, как не крути, всё же полезным, оказался безногий печник Евгений, с лицом почерневшим и иссушенным, что сочеталось с его профессией, продуктом профессии и одноногостью. Лишился ноги он не случайно, не по вине таких, скажем, случаев, как пьяная драка, падение с крыши, дорожно-транспортное происшествие. Утрата Евгением конечности была так тесно, так органично связана с главным его ремеслом, вообще со всем его образом жизни, что в какой-то судьбой выбранный день ему ничего не оставалось, как утратить эту конечность.

В тот день он одну из своих печей складывал более нетрезвым, чем в дни, когда он складывал предыдущие. Та злосчастная русская печка внешне оформилась, вроде, недурно, и когда работа была закончена, Евгений позвал своего заказчика полюбоваться на конструкцию и заодно за неё расплатиться. Клиент усомнился в отдельных линиях, особенно в линиях вертикали, и между заказчиком и подрядчиком завязался известный спор, постепенно набиравший температуру. Известно, однако, что переспорить возмущённого пьяного печника – надо быть тоже печником, и лучше быть значительно пьянее.

Разволновавшись от придирок, Евгений лишился равновесия и ухватился за угол конструкции. Та не выдержала нажима небольшого человеческого тела, с грохотом рассыпалась на части, и одна тяжелейшая часть так неудачно свалилась на ногу, так безнадёжно её раздавила, что её понадобилось удалить из-за развившейся гангрены.

Евгения доставили в больницу на военном вертолёте “МИ-2”, и он так гордился этим фактом, что, казалось, отдал бы здоровую ногу за ещё такой же полёт. Об этом историческом событии он подробно рассказывал всем, кто ему попадался на глаза, но поскольку в своей маленькой деревушке он всех многократно исчерпал, а новые лица не возникали уже продолжительное время, он тут же стал рассказывать историю незнакомому толстяку, ещё не успевшему сообщить о причине внезапного визита, а только успевшему поздороваться.

Перетятько хотел бы ступить в избу, чтобы спрятаться от дождя, но из какой-то глупой вежливости слушал историю про вертолёт, которую рассказывал человек, сильно качавшийся на костылях, и дождь продолжал лить на одежду, такую промокшую насквозь, что она его впитывать не хотела, а тут же его сбрасывала в сапоги, а те, тоже давно переполненные, переливали дождь на землю, или, в данном случае, на крыльцо. Перетятько правильно предположил, что инвалид качался, как маятник, от того, что успел злоупотребить. А если бы эту свою догадку он высказал жителям деревни, они бы добавили, что печник всегда раскачивался, как маятник большущих невидимых часов, и порой при слишком сильном раскачивании маятник как бы отрывался, падал на землю или пол и там лежал неподвижно, часами.

Евгений, конечно, не мог не заметить, что толстяк перед ним был насквозь промокший, но это печника не беспокоило. Ему приходилось строить печи, когда над домом не было крыши, – то есть чего тут необычного весь день находиться под дождём. И вообще, считал печник, крыша в доме не первостепенное, самое главное в доме – печка, недаром сгорает всё дотла, и остаётся только печка.

Прослушав историю до конца, Перетятько хотел спросить одноногого, а отдал ли бы он и вторую ногу за возможность ещё раз полететь на вертолёте “МИ-2”, но не рискнул, – кто его знает, какие мысли и ощущения могут взорваться в человеке с почерневшим иссушенным лицом.

– Скажите, – вклинился Перетятько, когда одноногий дух перевёл перед тем, как историю повторить, – как можно выбраться из деревни? Мне срочно надо в районный центр.

– Выбраться? Проще пареной репы! – печник закусил кончик усов, неряшливых, заляпанных сединой и лоскутками какой-то еды, и это придало его лицу саркастическое выражение.

– Да как? Не на военном же вертолёте?

Печник ещё больше лицом почернел, стал разжимать и сжимать зубы, и от того усы стали двигаться, как крылья нервно летящей птицы.

– Такого жирного хряка, как ты, ни один вертолёт не подымет в воздух. Ты лучше скажи, какие конкретно у тебя там в организме осложнения? Сердце, что ли, салом заросло?

– Откуда вы знаете про осложнения? – насторожился Перетятько.

– Да все знают, – сказал печник и хитро прищурил левый глаз, который то глядел на собеседника, то быстренько откатывался в левый угол, как будто слева от печника происходило что-то такое, что требовало постоянного внимания, но что Перетятько не мог разглядеть.

– Что все знают? – спросил Перетятько, невольно взглядывая в тот же угол.

– Да что осложнения, – пояснила, ничего, однако, не прояснив, конструкция из человека и костылей, которая сильным ритмичным раскачиванием, полётом усов и косящим глазом совершенно сбивала с толку.

Перетятько давно подмерзал от дождя, но тут он ещё больше похолодел от мысли, что гадина-фельдшерица успела кому-то разболтать о том, что он болен гонореей, и слух разнёсся по всей деревне.

– Да какие там осложнения. Обыкновенная ерунда.

– С ерундой в больницу не отправляют, – сурово парировал печник.

– Зачем мне в больницу? – спросил Перетятько.

– А я почём знаю, – сказал печник. – Это ты мне должен сказать.

Похоже, гнёт клятвы Гиппократа всё же давил на язык фельдшерицы, и если она что-то разгласила, то главное выдать не осмелилась. Печник же, настырный мужичок, желал этот факт знать непременно. Иначе, грозил он, Перетятько если и выберется из деревни, то от осложнения в организме попадёт лишь на тот свет, и его не закопают в перелеске, где всегда хоронили местных покойников, а бросят в яму подальше в лесу, и даже могилу не обозначат. А то и в болото зашвырнут, чтоб сразу поглубже засосало. Поскольку он человек не местный, жирный и, может быть, даже заразный.

Перетятько увиливал от правды насчёт осложнения в организме, и доувиливал до того, что придумал себе кровотечение не откуда-то, а из ушей. Печник, придушив ядовитым запахом, которым пропахла вся Россия, приблизил налитый кровью глаз к ближайшему уху пациента, долго вглядывался в глубину, пальцем раздвигая волоски, облепившие вход в ушное отверстие, отхаркался, сплюнул, помолчал, а потом подтвердил, что – да, Перетятько должен очень скоро помереть.

– Лучше б, – сказал он с сочувствием в голосе, – на тебя бы тоже свалилась печка. Тогда б и ты ерундой отделался, какой-нибудь отрезанной конечностью. А так, если даже такого хряка сумеют засунуть в вертолёт, не спасёт даже московская больница. Но вот что. Слушай. Возник такой шанс попасть тебе в районную больницу, где тебе уколами в жопу облегчат предсмертные мучения. Так слушай. Тебе крупно повезло. Ночью ударит мороз, даже крепкий. Смекаешь, к чему это я говорю?

– Ну? – не смекнув, Перетятько брякнул, и этим упал в глазах печника до низшей степени интеллекта.

Оглушительно крякнув, печник развернулся, неожиданно ловко для инвалида, но в процессе той стремительной процедуры то ли нечаянно, то ли намеренно один из взметнувшихся костылей с силой брошенного полена ударил Перетятько по ноге, и он перегнулся от острой боли, склонившись к полу значительно ближе, чем если бы это же движение он сделал при утренней зарядке.

Действительно, утром пробудившись, Перетятько обнаружил за окном окаменевшее пространство, сверкавшее в ярких лучах солнца. Лужи и всякие ручейки промёрзли насквозь, и до того, что вода, коченея от холода, заметалась между небом и землёй и выбрала более лёгкий путь, то есть путь в сторону неба, и светящийся сине-зелёный лёд вспучился белесыми бугорками. Ветви деревьев, крыши и всё, с чего в дожди стекает вода, напряглись под тысячами сосулек, и отдельные громадные сосульки дотужились даже до земли.

Он тут же узнал от первого встречного, что к переправе через реку вскоре отправится бульдозер, и что в свою кабину бульдозерист соглашается взять только троих, и так, чтоб все были налегке. Перетятько рванулся искать бульдозер, несколько раз оскользнулся и грохнулся на коварные обледенелости, но обошлось без переломов, порванных связок и прочих пакостей, способных его пригвоздить к деревушке на пугающе долгую часть вечности. Прикинув размеры толстяка, возникшего в группе других желающих добраться до переправы, бульдозерист скривил лицо и отвергающим взмахом руки попытался было перечеркнуть надежду вылечить гонорею. Перетятько, не медля, подмигнул и хлестнул рукой по карману. Бульдозерист скривил лицо, но так, что там промелькнул намёк на более крупное вознаграждение. Перетятько сунул в лапу механизатора такую солидную купюру, что та его внешне не поразила, но внутренне сделала такое, что он грубовато отказал даже собственному племяшу, у которого на переправе, возможно, застряла его невеста.

Племяш, стоявший рядом с Перетятько, вспылил до нескольких матерных слов, и мог бы вспылить до мордобития, направленного сразу на двоих, на обманщика-дядю и толстого гада, доселе не виданного в деревне, но мордобитие не состоялось по причине, известной только племяннику.

Выждав, когда вспышка угаснет, дядя спокойно растолковал, что отказался везти племяша ради его собственного блага, точнее, ради блага невесты.

– Хрен его знает, – сказал дядя, – какое количество народу успело накопиться на переправе, пока лупили эти дожди, и если ты, Колька, останешься дома, в кабине будет больше места для невесты. Кроме того, – вопрошал дядя, – откуда ты знаешь, что эта девка хранила предсупружескую верность? Что не трахалась там, где была, с какими попало хлопцами?

Колька на то слегка призадумался; однако, уже больше по инерции, продолжал загрязнять воздух надоедливо похожими словами. Терпение дяди исчерпалось, и он пригрозил, что если племяш не заткнётся сию минуту, то он невесту точно не привезёт. Племяш замолчал и покинул сцену, и дядя смог, наконец, сконцентрироваться на отборе других пассажиров. При этом он холодно отметал родственные, дружеские и другие связи. Как какой-нибудь американец, он в голове держал только барыш.

Засунув все барыши в карман, посадив в кабину трёх пассажиров, бульдозерист помахал рукой обледеневшей деревушке и стал заводить мотор. Нелепо, конечно, тащиться на гусеницах добрую сотню километров, но если бы не было бульдозера, и Перетятько в тот момент предложили поехать на телеге, он и от телеги бы не отказался. Самоходной груде железа, казалось, ничего не оставалось, как, дробя гусеницами землю, обледеневшую от холода, ринуться в сторону переправы. Но, как нередко случается с техникой, заброшенной в русские поселения, двигатель бульдозера закапризничал, и дальше, пока его зло и упорно всё же пытались впрячь в работу, вёл себя, будто простудился по вине резкого похолодания – клацал, кашлял, хрипел, сопливился (если есть невидимые слёзы, почему не быть невидимому насморку).

Велев всем убраться из кабины, бульдозерист пару часов ковырялся в замасленном металле, потом с выкриком разбирайтесь! швырнул перед продрогшими пассажирами деньги, свалявшиеся в комок, свой незаработанный барыш, и взбешёнными шагами удалился приводить нервы в порядок. В какой-то момент он обернулся и состроил грязный кукиш в сторону отвергнутых, обиженных, волками глядевших односельчан.

Каким-то пронырливым крестьянам удалось-таки уговорить грузовичок (крестьяне уговаривали не машину, а к ней прикреплённого водителя, который в то утро не мог проснуться, а проснувшись, ничего не понимал, пока ему щёки не отхлестали и в глотку не влили целый стакан). Уговоры оказались плодотворными, что внешне отразилось на походке, которой водитель пересекал пространство между его халупой и перелатанным грузовиком. Походка водителя напоминала походку матроса во время шторма. Грузовик был похож на те машины, что в весёлых клубах пыли катили по просёлочным дорогам в годы довоенного энтузиазма, а в кузове задорные девчата с граблями, лопатами, в платочках распевали песни из кинофильмов.

Шофёр был пьян в хорошую сторону – весело скалился на пассажиров, деньги принимал не как бульдозерист, а сколько давали, на то и кивал. После не очень долгих попыток уговорить машину ключом, он отсосал маленько бензина в ржавую банку из-под консервов, плеснул ещё меньше в карбюратор, крутанул пару раз рукоятку завода, мотор почихал, лениво задёргался, и вскоре неспешно, но без провалов набрал нужные обороты. Ещё веселее оскалив зубы, шофёр вытащил из телогрейки недопитую поллитровку, прополоскал бензиновый рот, но водку, использованную для полоскания, не выплюнул, как, вроде бы, полагалось, а отправил внутрь организма, потом глотнул ещё пару раз, забрался в кабину и взялся за руль.

В деревянный замызганный кузов машины поместились все желающие поехать, то есть их было не так уж много. Перетятько сидел прямо на досках, и можно понять, как он позавидовал бойкой, лет шестидесяти, бабке, устроившей зад на мягком узле (шофёр назвал бабку Поликарповной). Узнав фамилию Перетятько, Поликарповна долго тряслась от хохота.

– Не стыдно тебе жить с такой фамилией? – спросила она, наконец, оправившись. – Ну, – приготовилась услышать что-то ещё более смешное, – а по батюшке тебя как?

– Степанович, – сказал он оскорблённо, и отвернулся от бабки с намерением с ней ни о чём не разговаривать.

– Степаныч? – она снова захохотала, но тут уж напрасно, по инерции, ибо если начать придираться к такому отчеству, как Степанович, то можно придраться и к Ивановичу, и вообще ко всему русскому.

Лязгнула дверца, и грузовик, скрипя, повизгивая и постукивая железными и деревянными частями и оскользаясь на поворотах, стал неторопливо пробираться по обледеневшему бездорожью, которое местное население иногда называло главной дорогой, а чаще всего по-свойски – болтанкой. От сотрясений и вибрации удобно устроившиеся пассажиры оказались на дне кузова, а пожитки рассыпались и катались. Бабка, ползая на коленях, попыталась как-то собрать воедино узел, рюкзак и чемодан, потом махнула на них рукой, села у борта, прижалась к нему, крепко вцепилась в него руками, на которые благоразумно натянула две или даже три рукавицы. Перетятько, ввиду преимущества в весе, не так легко поддавался смещению; кроме того, помогали руки, упиравшиеся в пол грузовика, как толстые наклонные колонны.

Проехав около получаса, они застряли в глубокой яме, которая была наполнена водой, предательски скрытой коркой льда. Шофёр, очевидно, всегда скалился, и в минуты хорошего настроения, и совсем в другие минуты, поскольку он скалился даже тогда, когда изнурительно долго пытался выбраться из ямы с помощью педалей, то бросая машину вперёд, то откатываясь назад. Пассажиры совсем перемешались друг с другом, с пожитками и с мусором, который обильно присутствовал в кузове. Трещал лёд, завывал мотор, летели комья грязи из-под колёс; какую-то тётку совсем укачало, она перегнулась через борт и выливала из себя всё, что не нравилось организму.

– Батарея помрёт, – наконец, не выдержал разбиравшийся в технике мужик.

Шофёр оглянулся на него с недобрым, даже опасным оскалом.

– А ты, мудило, лучше заткнись, – хрипло сказал он, почти прорычал. – Видал я таких политруков. Ты лучше, чем жопу свою отсиживать, иди-ка мне веток наломай.

Было похоже, что если б мужик, неразумно ляпнувший про батарею, столкнулся с шофёром в нейтральном месте, скажем, в магазине или на улице, он бы ему не простил мудилу, и вышел бы спор двух мужиков на тему, кто самый большой мудила. Но в данной ситуации от шофёра зависела вся поездка, иначе, он оказался начальником, а все пассажиры – подчинёнными. Мужик, знавший толк в аккумуляторах, осознал свою подчинённость, с присмиревшим лицом спрыгнул на землю и пошёл подбирать и ломать ветки. Чего-чего, а такого добра в любом лесу хоть отбавляй, и вскоре он приволок большую, даже чрезмерную охапку в основном еловых ветвей, побросал их под задние, ведущие колёса, грузовик тут же выбрался из ямы и покатил, не останавливаясь.

Мужик остолбенел от несправедливости.

– Эй ты! – завопил он вслед и побежал догонять машину. Шофёр не хотел, чтоб тот сразу догнал, и когда, наконец, мужик сравнялся, вскарабкался в кузов и осел, тяжело дыхание переводя, оскал шофёра как бы прояснился под влиянием улучшенного настроения.

– Чего он всё лыбится, да лыбится? – негромко вымолвил Перетятько.

– Ай нет! – бойко откликнулась бабка, с громкостью голоса перехлестнув, но тут же громкость отрегулировала на шофёру недоступные децибелы. – Это не то, чтобы он лыбился. У него, это значит, рот дефективный. Говорит, что производственная контузия. А кто ему верит? Да никто. Думают, в морду его ударили, как раз, когда он оскалил зубы. Отбили ему мускулы улыбочные, вот он теперь ими и не шевелит. Скалится всё время, как вампир.

Мужик одобрительно закивал на приятный ему комментарий.

– Это что! Подумаешь, лыбится, – разговорилась Поликарповна. – Вот, рассказывали мужики, в другой деревне парнишка жил. Молоденький, только пятнадцать исполнилось. Ничего в нём такого особого не было. Курносый. Наверно, похожий на этого, – ткнула локтём в бок Перетятько. – Только не жирный, как этот хряк, – ещё чувствительней ткнула в бок.

– Ты это!.. – сказал он, отодвигаясь. – Тебя бы так локтем, небось, заорёшь.

– Неужто почуял? Да как же это? У тебя там подушка, набитая жиром.

– Сама ты подушка, – огрызнулся, не желая особенно собачиться. С такими агрессивными бабёнками лучше далеко не залезать. Унизят так, что не дай бог.

– Так слушай, – говорила Поликарповна в сторону мужика. – Парнишка был что ни есть местный. Учился, вроде бы, на тракториста в Залежаевском ПТУ. Говорили, в карты до жути резался. Курил с тех пор, как из люльки вывалился. По полу, должно быть, впервые, пополз, а там недокуренная папироска. Втянул пару раз, и пристрастился. Чуть позже попробовал самогон, с тех пор, говорят, от воды оказывался, недостаток жидкости в организме восполнял с помощью алкоголя. Его учительница спросила: какую мечту ты лелеешь, Витенька, чего бы ты больше всего хотел? А он отвечает: бутылку водки!

Мужик с Поликарповной захохотали, и Перетятько пришлось к ним примкнуть, чтобы не стали издеваться над отсутствием чувства юмора.

– Но дальше с ним чудо приключилось, – продолжала рассказывать Поликарповна. – Пошёл он на речку, с бутылкой водки. Ближе к вечеру. После дождя. Закат был, и радуга во всё небо. Он так вдруг расчувствовался на красоту, что протянул к ней свою бутылку. Как бы: давай, мол, со мной за компанию. Даже забыл на камень присесть, на тот, на котором всегда сидел. Утром старуха корову вывела, глядит, человек стоит у реки, и кому-то протягивает бутылку. Дальше пошла, обернулась, – стоит, и ничего не поменялось. Ещё прошла, ещё обернулась. Стоит, как будто, окаменел. Старуха к нему близко подошла. – Ты чё, Витенька? Что стоишь? А он не шевелится, не отвечает. – Ладно чудить, – говорит старуха, и по руке с водкой пришлёпнула. А рука даже не закачалась. Старуха его по заду хлестнула, и нет, никакого шевеления. Глаза открыты, весь, как живой, а будто, как памятник неподвижный. Потом вся деревня сбежалась на чудо. Три мужика в него упирались, как в грузовик, в колее застрявший, а он – ни с места, стоит, как вкопанный. И отвёрткой в него потыкали, и молотком, и даже кувалдой, – а на нём ни одной царапинки. Мужики до того все обезумели, что надрались до полусмерти. Один из них разогнался на тракторе, врезался в Витьку, разбил технику, а на Витьке – и ни царапинки.

Бабка надолго замолчала.

– Так дальше чего? – не стерпел мужик.

– А ничего, – сказал бабка. – День простоял, а потом исчез. Из газеты писаки приезжали, интервьюировали всех подряд. А доказательств – никаких. Только одно доказательство было – не видели Витьку с той поры. Милиция всех жителей заподозрила, прислали следователя, копались, да кроме рассказов об окаменении не к чему было зацепиться.

– Не врёшь ты, бабка? – спросил мужик.

– А хошь, я тебе три зуба выбью? – парировала Поликарповна, и дальше все ехали без разговоров.

Поездка оказалась бесконечной, но всё же они, наконец, добрались до неширокой ленивой реки, которая поблескивала у берега хрупким кружевом первого льда. Напротив избушки к крутому берегу приткнулся расхлябанный причал, и примерно такой же причал прижимался к берегу через реку. К ближнему причалу был привязан плот из толстых, обшитых досками брёвен, плот опоясывала оградка из невысоких нечастых кольев, на которые сверху, в виде перил, нашили сосновые горбыли. Прочность оградки и перил не вызывала большого доверия, что подтверждали следы ремонтов, хотя, в этом можно не сомневаться, на перила облокачивались все, кто хотел посмотреть в воду или на что-нибудь вдалеке. Под лишним давлением эта оградка наверняка прогибалась, потрескивала, поэтому все, кто боялся выпасть, на перила облокачивались осмотрительно. Но и в том можно не сомневаться, что не все облокачивались осторожно; на паромах такого типа и в таких медвежьих углах довольно большой процент пассажиров обычно находится под влиянием.

В сезоны, когда не мешал лёд, паром, как средство передвижения, отличался исключительной надёжностью, поскольку не зависел от причуд двигателя внутреннего сгорания, а продвигался к другому берегу посредством натяжения каната, протянутого между берегами; иначе, чтобы паром поплыл, канат надо было просто вытягивать из-под поверхности воды. А то находился местный умелец, который устанавливал барабан, такой же, как колодезные барабаны, и процесс перемещения парома с одного берега на другой становился, таким образом, забавой; то есть паромщик одной левой мог крутить ручку барабана, правой рукой мог держать стакан, папироску, да что угодно, и если был в хорошем настроении, мог выкрикивать что-нибудь скользкое пассажирам женского пола, а мужикам мог направлять шутки мужского содержания.

Шофёр вдруг очень заторопился; он, оказалось, хотел вернуться до наступления темноты. Ещё оказалось, он очень жалел, что вообще связался с поездкой – бензин извёл, грузовик потрепал, убил уйму времени, утомился, и всё за какие-то гроши. Всё это он высказал, как бы надеясь, что ему подбросят ещё. Пассажиры, уже выгрузившись на землю, молча выслушали его и замедленно отошли. Шофёр хлопнул дверцей громче, чем надо, сорвал грузовик с неуместной скоростью, так что прокрутившиеся шины завизжали, как ударенная собака.

Мужик, знавший толк в аккумуляторах, навьючил на спину тяжёлый рюкзак, в котором, очевидно, находились один или два аккумулятора, потопал вдоль берега по тропинке, и этим манёвром показал, что переправа ему не нужна. За ним неожиданно последовали все остальные, кроме бабки.

– Куда вы? – крикнул им Перетятько, но никто даже не обернулся.

Бабка тоже вдруг стала лицом, как будто, с Перетятько не знакома, обвесила тело своими пожитками и двинулась в сторону избушки. Перетятько ещё раз оглянулся на группу, удаляющуюся от причала, подумал: “куда они попёрлись? все, вроде, хотели через реку”, потом опять поглядел на бабку, которая пусть и в одиночестве, но двигалась в сторону реки, и потянулся вслед за бабкой.

Избушка была из одной комнаты, с несколькими нарами вдоль стен. Под окном, глядящим в сторону причала, стоял грубо сколоченный стол. На нём среди нескольких окурков, хлебных крошек и тусклых стаканов взгляд выделял вещи для дела: железную шкатулку на замочке, блокнот и огрызок карандаша. Избушка была бы совсем безлюдной, если б за печкой, на нижних нарах не похрапывал человек. От звуков ступивших в избушку людей он заворочался, вскинул голову, сел и хриплым голосом сообщил, что он не транзитный пассажир, а заведующий переправой, а также дежурный и кассир.

– Предупреждаю, – продолжил он, яростно почёсываясь везде, даже в интимных закоулках. – Транспорт в райцентр сегодня не ждите.

Перетятько бы тоже почесался, что он и делал втихаря, пока они тряслись в грузовике, но так вот, почёсывать срам при народе он никогда бы не осмелился. “Деревня, деревня”, – усмехнулся гордый житель столицы района, отвлекаясь от зуда под животом посредством сжатия челюстей.

– Откуда вы знаете о транспорте? – спросил он, оглядывая избушку в попытке увидеть телефон. – Чего-то я не вижу аппарата.

– Какой тебе чёрта аппарат! – засмеялся паромщик и закашлялся. – Где ты тут провода увидел? Ты, я гляжу, с городской психикой. Что ли, в райцентре проживаешь?

– Ага, – кивнул Перетятько.

– Сытно живёте вы там, гляжу.

– Да ничего, – сказал Перетятько, парируя прозрачную иронию демонстративными хлопками по большому голодному животу. – Своё едим. Взаймы не берём. Так что, какое у вас расписание?

– И телефон! И расписание!.. А ресторана тебе не надо? Так вот, расписание наше такое. Есть пассажиры – перебросим. Нету – покурим, отдохнём. Вот тебе и всё расписание.

Перетятько полез в карман за деньгами.

– Сколько берёте за билет-то?

– А сколько б не брали. А только вот что. Скота у вас нет, барахла немного – я вас и на лодке перевезу. Но там, понимаете, как хотите. На другом берегу я не причём, если даже вас волки слопают. Спать-то где будете? На болоте? Я же сказал, что до утра транспорт в райцентр не ожидается.

– А я и не еду, – сказала бабка, как женщина, более сообразительная в вопросах, касающихся удобства и особенно безопасности. – Я ночевать остаюсь здесь.

– Слушай мамашу, – сказал паромщик. – Она хоть и баба, а с мозгами.

Тут и Перетятько сообразил, что через реку на ночь глядя нет никакого здравого смысла. Здесь хоть избушка, и нары имеются, а там болотистая низина. Но он уж давно проголодался, и жизнь до утра без какой-то еды его совершенно не устраивала. Он затронул вопрос о пище, на что паромщик ему отвечал, что он отправляется спать в деревню, до которой четыре километра, и что они, Перетятько с мамашей, могут к нему присоединиться. Однако, заметил он, в той деревне они не найдут никакого ночлега, даже за деньги не найдут; но если, конечно, деньги хорошие… Он сделал паузу, чтоб пассажиры сообразили, что к чему, но те отвели от него глаза и поскучнели физиономиями. Такая неконкретность означала, что пассажиры хорошими деньгами либо никак не располагали, либо имели их, но скупились. Прервав свою паузу, паромщик прохладным голосом заявил, что если они не будут телиться, то успеют добраться до магазина как раз до его закрытия. Перетятько, конечно, согласился, а бабка в деревню идти отказалась. У неё, бормотнула она полувнятно, было чем заморить червячка.

Паромщик выскочил из избушки, спустился к реке и вернулся с сумкой, со дна которой стекали капли, а бока вдруг начинали шевелиться. Шевеление он объяснил охотно: каждый раз, возвращаясь с дежурства, он уносил домой свежую рыбу. Ловил он её с помощью морды, самодельной плетёнки из ивовых прутьев. В ту морду чего не попадало – ельцы, сорожки, да пескари, и даже окуни попадались. Рыбу получше, покрупнее они с женой потребляли сами, а мелочь бросали домашним кошкам.

– И вот ещё что, – сказал паромщик перед тем, как совсем покинуть избушку. – Самовольно паром и лодку не трогайте. А то тут были такие умники. В моё отсутствие сбили замок, да сами хотели переправиться. Решили, что можно и без каната, шестами о дно, да и все дела. А здесь-то поглубже, чем шесты. Вот умников этих и унесло. Всю ночь на пароме зубами стучали. Как, гады, совсем не окочурились?

Лес погружался в холодный сумрак. Верхушки сосен на фоне неба постепенно теряли очертания; они размывались по небосводу, как капля чернил по промокашке, – не так, конечно, быстро, как чернила. Спотыкаясь о камни, корни, неровности, часто падая, ушибаясь, Перетятько с трудом поспевал за паромщиком по плохо заметной коварной тропинке, всё время круто идущей в гору, и старался в точности повторять движения тела перед ним, которое тоже спотыкалось, но как-то умудрялся не упасть. Чтоб видеть всё лучше, извлёк очки, которые очень редко использовал, несмотря на чувствительную близорукость. Кто-то сказал, что в этих очках он выглядел, как разжиревший филин; с тех пор он пользовался очками только в безлюдных ситуациях. На небо вскарабкалась луна со слегка подмятым бочком, свет луны не позволил тьме проглотить окружающий мир окончательно.

После двух километров подъёма они, наконец, достигли вершины и остановились отдышаться. Под ними был длинный склон горы, на котором когда-то лесорубы выстригли широкую полосу; просека успела порасти юными деревьями и кустами. Где-то внизу, далеко внизу по-волчьи светились глаза деревушки, и было похоже, что от места, где стояли Перетятько и паромщик, однажды скатился огромный ком, протаранил просеку меж деревьями, раскололся и рассыпался по долине избами, банями, амбарами и всеми другими атрибутами небольшой русской деревни.

Тропинка круто свернула в сторону в поисках меньшей крутизны, однако, Перетятькин проводник к деревне стал спускаться напрямик. Спуск по просеке оказался не столь рискованным и болезненным, как сначала показалось Перетятько. Как только он терял равновесие, из тьмы к нему протягивались ветви, за которые он успевал ухватиться, и пусть он несколько раз упал, спуск удалость преодолеть без переломанных костей, вывихов, порванных связок, и прочего, что может случиться с живым телом.

Деревушка была без особых примет, которые бы стоило упомянуть; была, как десятки других деревушек, в которых Перетятько побывал. Паромщик ему указал на строение с тусклой лампочкой перед входом и растворился среди теней, которые густо и контрастно обрисовывала луна. В магазине два подвыпивших мужика развлекали молодую продавщицу.     Когда Перетятько возник на пороге, мужики уставились на него с громадным любопытством и иронией, потом отодвинулись от прилавка, и пока он находился в магазине, они за его спиной похохатывали по поводу всех его слов и движений. Под всплески смеха тех мужиков он, спохватившись, что в очках, стащил их, хотел сунуть в карман, промахнулся, очки упали на пол. Он наклонился их подцепить замёрзшими, мало послушными пальцами, промахнулся, едва сам не упал, опять потянулся за очками, уцепился за дужку, потянул, стал поднимать и опять уронил.

Мужики за спиной разрывались от хохота, как если б вдруг оказались в цирке, и перед ними, в пяти шагах смехотворно выкаблучивался клоун. Справившись с очками, наконец, Перетятько не стал ломать себе голову вариантами скудного ассортимента, а попросил стандартный набор, который уж сколько десятков лет поил и кормил русский народ: две банки консервов, а лучше четыре, буханку хлеба, бутылку водки.

– И ещё одну бутылочку, пожалуйста, – сказал он, ещё раз сильно потешив развеселившихся мужиков, и сказал он это, сообразив, что пока доберётся до больницы, водка будет единственным средством для снижения болезненных ощущений.

Он бы не стал возвращаться по просеке, – вниз ничего, но назад слишком круто, – но как в темноте отыскать тропинку, по которой можно дойти до парома? Продавщицу он спрашивать не рискнул, подобный вопрос, наверняка, вызвал бы новый взрыв хохота. Он бы поймал кого-то на улице, но, как водится в деревнях в пору не самой тёплой погоды и после наступления темноты, все сидели в своих избах.

К парому он возвращался долго, но зато всю обратную дорогу проделал с угодной ему скоростью, и отдыхал, когда ему вздумалось. Во время ходьбы под телогрейкой звучно взбулькивали бутылки, а авоська с консервами и буханкой чувствительно билась по ноге. В какой-то момент, уже на тропинке, от парома недалеко, он обернулся на треск сучка. Во тьме, как будто, что-то блеснуло, и страх немедленно преподнёс очертания нескольких волков. Он побежал, часто оглядываясь.

– Эх, Степаныч, – сказала бабка, когда он, взмокший, в облаке пара, ввалился в натопленную избушку. – Случилось-то что тут без тебя…

Сквозь причудливые разводы от пара, осевшего на очках, он видел в комнате человечка, словно разрезанного вертикально на оранжевое и жёлтое. Его левую половину лизал оранжевый свет голландки, а правую в жёлтые тона красила зыбкая керосинка, находившаяся на столе. Перетятько содрал с носа очки, и причуды зрения улетучились.

– Тут, Степаныч, вот чего было. Я тут одна совсем околела. Думаю: нет, так не годится. Притащила дровишек, щепы наколола, – вишь, как голландка распылалась. Тёпленько стало, я и разделась – вот, как сейчас, в одном халатике. Сижу, в окошко это поглядываю. А что там в окне? Одна темнота. Чего, думаю, я гляжу? Ты-то мне что, ни зять, ни кум, а всё ж любопытство в голове: как, мол, ты там, в такой-то темени, ты для волков хороший кусок, целую стаю, поди, прокормишь. Потом, когда снова в окно сунулась, гляжу, за рекой-то – огоньки. Это же надо, паромщик сбежал, а там какой-то транспорт объявился. Ну, схватила платок, шубейку, да рукавицы, да из избы. Глядь, а огней-то уже нету. Надо же, думаю, проворонили, помянула паромщика словечком. Обманул нас, что транспорта не будет. К бабе своей греться отправился, а мы тут с тобой прозябать должны. А за рекой-то – голоса, разгрузили кого-то и оставили. У нас хоть изба, да ещё натопленная. А им каково, на болоте спать?

– А ты им кричала? – спросил Перетятько.

– А что в том кричать? Какой в том толк? Мне, что ль, паром тянуть через реку?

Перетятько выскочил из избушки, послушал тихие всплески реки и шелест сосен над головой, покричал в темень другого берега. В ответ послышался женский крик с неразборчивыми словами. Вот те на! Действительно высадили. Что можно сделать? Ведь околеют. Он крикнул ещё несколько раз. В ответ ему тоже покричали, двумя женскими голосами. Кричи не кричи, а что можно сделать? Не самому же тащить паром, который им запретили трогать.

Коротко об авторе

Мигунов Александр Васильевич родился в Ленинграде. Закончил cначала строительный техникум, потом факультет журналистики МГУ. Два года работал в Индии. Проживает в США с 1979 года. Автор трёх книг на русском языке: “Поля проигранных сражений” (под псевдонимом Владимир Помещик, с предисловием Саши Соколова), “Веранда для ливней”, “Сказки русского ресторана”. В США издано собрание рассказов на английском в книге “Отель миллион обезьян” (“Hotel Million Monkeys”), под псевдонимом Виктор Брук. Произведения Мигунова публиковались в таких журналах в России и за рубежом, как “Континент”, “Эхо”, “Огонёк”, “Столица”, “Золотой Век”.

Recent Comments

    google7164b183b1b62ce6.html