Сказки русского ресторана
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ГУАМСКИЙ ВАРИАНТ
Глава 22: Гуамский вариант
Пока Басамент, Жидков и Заплетин обсуждали детали земельного бизнеса, детали, которые Литовкину показались неинтересными, он под предлогом освежиться вышел из ресторана на улицу. Странно, что он, покрутившись в жизни там, где курили все подряд, сам никогда не начал курить; а тут он подумал с сожалением: “Жаль, не курю. Хорошо б затянуться. И руки были бы как-то заняты и голова бы, глядишь, прочистилась. Куряки недаром ведь, чтобы расслабиться или чего-нибудь обдумать, то и дело затягиваются сигаретой”. “Ещё не поздно, ещё не рано, я выхожу из ресторана”, – услышал он знакомую песню, приглушённую стёклами и шторами. “Но в песне, кажется, по-другому: Ещё не поздно, ещё не рано, не ухожу я из ресторана. А я уходить и не собираюсь”. Улица была почти пустынна. Пара прохожих через дорогу. Он и она, он в майке и шортах, в резиновых шлёпках на босу ногу, она в мешковатом цветастом платье, оба из Мексики недавно, и, без сомнения, нелегалы. Литовкин открыл тугую дверь и заорал продолжение песни “А я гуляю, а я хмелею, и ни о чем не плачу, не жалею”, подмигнул встрепенувшейся Риммочке, вернулся за свой, пустой пока столик, выплеснул в рот остатки водки, и только что увиденная мексиканка обратилась в случившееся вчера.
Вчерашний полдень нагрянул внезапно, как звон будильника в крепком сне, и, не мешкая, стал удаляться, куда навсегда удаляется прошлое, а Литовкин всё валялся на кровати с немолодой смуглокожей женщиной, которую вечером подобрал на автобусной остановке. В своём мешковатом ситцевом платье она походила на крестьянку, попавшую в город и заблудившуюся, у которой к тому же украли сумку со всеми деньгами и документами. Литовкин, всмотревшийся в эту женщину с вечно грызущим его томлением, предположил другой вариант, который в условиях Лос-Анджелеса был значительно ближе к правде: скорее всего, эту крестьянку нелегально перебросили через границу между Мексикой и Америкой.
Бабник яростный, неразборчивый, не брезгливый к кому угодно, лишь бы субъект, с которым он спал, имел минимальный набор женских органов, Литовкин начал переговоры, но напоролся на жёсткость в лице и на пару испанских слов, брошенных резким крикливым голосом, будто два камня в него бросили. Он, однако, не отступил, а жестами, понятными любой национальности, а также выдавив на лицо улыбку сердобольного мецената, пригласил крестьянку к себе домой поужинать, помыться и заночевать. Она в ответ ужаснулась лицом, замахала руками, как пчёл отгоняя, или как если бы ощутила нечистую силу перед собой, и даже в сторонку отбежала.
Один за другим подходили автобусы, она не садилась ни в один. “Значит, – сделал вывод Литовкин, – крестьянке некуда было ехать, либо нечем было платить”. Он терпеливо сидел на скамейке, ожидая, что будет дальше, потом рискнул на новое приглашение. Крестьянка на сей раз была повежливей, но ему, тем не менее, пришлось с ней ещё долго повозиться, прежде чем она согласилась сесть в автобус к его дому. Ему попадались простолюдинки, и он никогда не мог толком понять, почему какой-нибудь крокодил с тощими сиськами до живота, с бесформенным, ближе к квадрату телом, с красными мозолистыми ручищами, – почему такая ломается дольше, значительно дольше, чем девчоночка, в которой всё просто идеально.
Нечем похвастаться, в Америке многое складывалось неудачно. Впрочем, общее невезение в сферах, причисленных к материальным, его огорчало не бог весть сколько. Больше всего его удручали неудачи с прекрасным полом. Главная боль его исходила от часто посещавшего представления о том, как роскошно устраивались с женщинами ханы, магараджи, князьки и все прочие, у кого их отечественные законы, деньги, власть и даже религия позволяли иметь собственные гаремы. Как страстно желал он иметь гарем, пусть самый скромненький гаремчик! Плюгавый полуграмотный араб владеет лучшей роскошью на свете, а он (утончённый, интеллигентный, с широчайшей русской душой, а уж физически – что говорить, ну чем не идеальная модель для тех скульпторов и художников, кому часами не лень вникать в извилины, выпуклости, полутени обнажённого тела мужчины), – а он себя должен был унижать перед невзрачными простолюдинками…
– Какой-нибудь скромненький гаремчик? – прервал эти мысли Абадонин, успевший на стуле так развалиться, будто он на нём собирался провести остаток этого вечера.
– Идея гаремчика замечательна, какой мужчина о нём не мечтает, – продолжал Абадонин с доброй улыбкой, созерцая оторопь человека, у которого вдруг угадали мысли, не предназначенные для высказывания. – Но ваша идея не для Америки. Здесь и законы не позволяют, да и женщины слишком сыты, сверх меры с мужчинами на равных, и вообще во всём избалованы, чтоб соглашаться жить в гаремах. Открыть гаремчик в другой стране, где законы и религия позволяют? Отчего же, можно, конечно, попробовать, но вы, очевидно, не представляете, сколько за этим суеты, бюрократической волокиты, сколько ручек позолотить. А после последних штампов и подписей знаете ль вы, сколько надобно средств на покупку или ренту помещения, которое, как вы осознаёте, должно быть достаточно просторным, чтобы хватило места для спален, кухни, столовой, каких-то комнат для развлечений в женской компании? А, кроме того, что за гарем, если в нём отсутствуют бассейн, турецкие ванны, сауна, фонтан с лепными фонтанирующими животными, и разные другие прибамбасы, характерные для сералей. А как насчёт полного содержания такого-то количества девиц, и соответствующей прислуги?..
Он опрокинул в себя шампанское, глянул на стол, как человек, который не прочь и закусить, но стол перед ним не блистал закусками; на его поверхности, кроме стекла, предназначенного для выпивки, стояли замасленные тарелки, на которых лежали бы пирожки, самое дешёвое в меню, ежели б их давно не сгамкали представители аляскинских рыбаков.
– Гаремчик… Да что вы! Ярмо на шею! – продолжил он, пожевав губами. – Попробуйте Гуамский вариант. Я лично попробовал – восхитительно! По вашим глазам угадать не трудно, что вы понятия не имеете об этом Гуамском варианте. Поясню: Гуам – это страна на острове в Тихом океане, и в этой стране, по моим сведениям, была прелюбопытная работёнка: разъезжаешь себе по сельской местности и местных девушек лишаешь девственности. При этом девушки тебе платят…
Литовкин закашлялся от слюны, рванувшей в дыхательный проход. Абадонин похлопал его по спине, и продолжил уютным голосом, тем бархатистым радиоголосом, какие так хорошо знакомы водителям в дальних ночных поездках.
– Откуда в Гуаме такая профессия? А дело в том, что законы Гуама запрещали девственницам выходить замуж. Нет, вы задайте себе вопрос: есть ли в мире другая работка, которую можно сравнить с этой? Уверяю вас, вы не разочаруетесь, попробовав Гуамский вариант.
– Да я бы, да что вы, да с удовольствием, – заговорил Литовкин сбивчиво. – Да как? Да не ехать же мне в Гуам. Я ничего ведь там не знаю. Ни обычаев, ни языка. И как мне этих девственниц находить? Как с ними, в конце концов, объясняться? А вы-то, а вам как удалось?
– Батенька, было бы желание. В мире нет ничего такого, что невозможно преодолеть с помощью неистового желания. А, кроме того, при чём здесь Гуам? Любая, безумнейшая мечта осуществима в любой стране. И разве не удобнее её осуществлять на родине, в стране родного языка?
– Возможно. Да родина-то – далеко.
Абадонин наполнил обе рюмки, и тут же рукой, как взмахнувшей указкой, указал за спину Литовкина. Тот обернулся и встретился взглядом с красивой, ему улыбавшейся женщиной, которая мимо проходила.
– По-моему, дама в вашем вкусе, – тихо сказал Абадонин.
Дама заметно замедлила шаг, и будто ждала от Литовкина знака, чтобы совсем остановиться. Тем временем стоит упомянуть о том, что случилось за спиной в улыбке расплывшегося Литовкина: поверхность водки в его рюмке возмутилась, будто от капель, и было совершенно непонятно, – то ли они выкатились из ёмкости, незаметно зажатой в руке незнакомца, то ли высочились непосредственно из его указательного пальца, то ли капель и вовсе не было, а просто рюмка слегка качнулась.
Красивые женщины нетерпимы к любым проявлениям невнимания, и уж особливо к опозданиям. Улыбка Литовкина так опоздала, что красавица гневно вздула губки, резко отдёрнула лицо, и тем вычеркнула Литовкина из всех закоулков своей памяти (а если он, всё-таки, застрял в каком-нибудь дальнем закоулке, и если бы он каким-то чудом сумел в тот закоулок заглянуть, то он обнаружил бы там себя в компании олухов, размазней, мужланов, неудачников, лентяев, трусов, растяп, и иных разновидностей, каких красавицы презирают).
– Ах, запоздали, – вздохнул Абадонин. – А хороша! За такую женщину разве можно не пропустить? – И он качнул рюмкой, подмигнул и ободряюще улыбнулся.
Но ободрять соседа не стоило, он себя отвергнутым не почувствовал, он был из той породы мужчин, какие на красавиц не обижаются. Таким мужчинам сто раз наплевать на поведение красавиц, на какой бы то ни было их характер, на образованность, интеллект; такие мужчины их обожают всего лишь за то, что пребывает на уровне нежной чистой кожи, за то, что их поверхностная красота томит, услаждает, веселит, волнует, затягивает в глубины, которых на самом деле нету. Литовкин охотно, с энтузиазмом поддержал тост Абадонина и залпом, в какой уже раз в своей жизни, опрокинул рюмочку водки за ещё одну чародейку.
Но после той рюмки случилось вот что: Абадонин, сидевший перед ним, стремительно, стула не покидая, отлетел в страшную даль, а в голове всё так бурно сместилось, что Литовкин, как при сильном охмелении, не удержал на плечах голову, и она бы ударилась о стол, если бы там не оказались то ли его, то ли чьи-то руки.
Там, где Литовкин вдруг оказался, царила уютная зима с толстым, за всё зацепившимся снегом, с лениво опадающими снежинками, с веселящим лёгким морозом. Он шёл по улице деревушки, под его остроносыми мокасинами звучно поскрипывал свежий снег. Смеркалось, внутренним электричеством желтели отдельные окошки. Литовкин оглядывал их, ненавязчиво, и был уверен, что из каких-то, где ещё не включили свет и слегка раздвинули занавесочки, за ним внимательно наблюдали. Он был сторонний человек, но даже в подобных глухих местах его, как правило, не опасались; цель его приезда и его профессию выдавала необычная одежда – фрак и шляпа-котелок с нашитыми жёлтыми буквами ГУЦ (эта странная аббревиация произошла от слова гуамец).
Многие завидовали Литовкину после того, как он стал гуцем; да что говорить – все подряд мужики хотели бы такую же профессию; но в жизни всегда так получается – всё, на что сразу много желающих, становится либо трудно доступным, либо непомерно дорогим. Литовкин мгновенно сообразил выгоды нового закона (запрещавшего девственницам выходить замуж), и он одним из первых поступил в новое учебное заведение, которое правительственные бюрократы непродуманно нарекли “Гуамской Академией Дефлорации”. Непродуманность эта в том заключалась, что название любой организации должно существовать в аббревиатуре, а название этой академии сокращалось до слова ГАД. Кроме того, почему Академия, если срок обучения – только год, как срок не очень серьёзных курсов для той или иной переподготовки. Аббревиацию заминали, а срок, однако, успешно оспаривался: а это и есть переподготовка мужчин с высшим образованием.
Первая учебная программа была составлена второпях, но в неё, тем не менее, вошли такие полезные дисциплины, как история секса в России, курс скорой помощи, эротика, психология юной девушки, этика общения полов, теория и практика дефлорации, венерические заболевания, основы сексуальных отношений, криминология брака, азбука правильного питания, топография сельской местности, и даже такой узкий предмет, как генитальная эрекция. Любимым предметом всех студентов была, конечно, практика секса, поскольку на занятиях присутствовали женщины с восстановленной девственной плевой, и на них можно было практиковаться.
В конце июня, после экзаменов, выпускникам раздали дипломы, и закрепили за ними районы, в которых им разрешалось работать. Район выбирала сама судьба. Выпускника подводили к коробке с одинаковыми шариками из пластмассы, на голову набрасывался мешок из плотного чёрного материала, выпускник выбирал на ощупь шарик, его разнимали на две части, внутри оказывалась бумажка с названием конкретного района. Оспаривать или менять район категорически воспрещалось, его название проставлялось в основном документе гуцев, в “Лицензии на право дефлорации”.
Литовкин был нанят на работу “Министерством Семьи и Брака”, и трудился в его сельском отделе. Кто занимался городами? Да пока ещё никто не занимался. Города пока не рискнули включить, города было трудно контролировать, в них без опыта на селе и без принятия новых законов процветали бы всякие махинации – ну, например, закулисные сделки между девственницами и гуцами. Скажем, порой, на селе даже, гуц нарывался на девицу, которая девственность потеряла неизвестно когда, с кем, каким образом. О том гуц обязан был сообщать в соответствующие органы, и тогда таких порочных девиц отправляли в особые заведения, где их начинали перевоспитывать тяжёлым принудительным трудом. Кроме того, на остаток жизни они теряли право на замужество, то есть на свою семью и материнство. Обычно подобные девицы уже подготавливали родителей к расширенным денежным переговорам, то есть просили их дать взятку за неразглашение их тайны. Создавалась щекотливая ситуация. С одной стороны, было жалко девочку бросать органам на растерзание. С другой стороны, если б узнали, что он утаил отсутствие девственности и, что хуже, клюнул на взятку, его могли бы лишить лицензии и на несколько лет посадить в тюрьму. Единственный плюс таких ситуаций: для подобного рода клиенток ни к чему был процесс выздоровления, можно было не ограничиваться только одним половым актом, с такими ради собственного удовольствия можно было возиться всю ночь.
Если клиентка была девственницей, гуц после процесса дефлорации выдавал ей справку с печатью: “Настоящая справка выдана в том, что я (здесь стояла фамилия гуца) с помощью стандартной дефлорации, выполненной с соблюдением всех законов, предосторожностей и требований (согласно РРП 32, МТ 215), помог гражданке (фамилия клиентки) перейти из состояния девственности в состояние половой зрелости”. И от клиенток брал подтверждение (возил с собой готовые формы) о добровольной потере невинности – чтоб не обвинили в изнасиловании: “Подтверждаю, что я такая-то, проживающая там-то, прибегла к услугам гуца такого-то, номер лицензии такой-то, с целью добровольной дефлорации. Никакие претензии не имеются”.
Литовкин всю жизнь был столичным жителем, а район ему попался от Москвы на далековатом расстоянии. Сначала его это расстроило, но в тот же день, обмывая диплом, он утешил себя мыслью, что столичную жизнь он сможет навёрстывать частыми насыщенными поездками в пивные бары, театры, музеи, и прочее, что называется цивилизацией.
Сельскую местность и природу он раньше не очень понимал, а тут, к удивлению своему, внезапно оценил и полюбил. Возможно, он всё бы возненавидел, как часто случается с горожанами, переселёнными в глухомань, но всё украшала цель его странствий – подставить себя под глаза девушки, которой понадобилось замуж, и обласкать её сладкое тело. А деньги, не странно ли – так, попутно; деньги – лишь довесок к удовольствию.
Он мог бы купить себе мотоцикл, но что за гадость – тряска, и дым, и оглушительный треск мотора, и что за прелесть неторопливо брести по сельскому большаку, вдоль перелесков и полей, слышать кузнечиков и птиц, спугивать зайцев и лисиц; что за волнующее приключение брести в какое-то поселение, о котором он раньше и не слыхал, но в котором его не дождётся девушка, о которой он тоже раньше не ведал. Были, конечно, и неудобства. Такие, как дождливая погода, не всегда гарантированный ночлег, насмешки каких-нибудь пацанов, иные могли и камень бросить.
Походка его была расслабленной, походка вышедшего на прогулку; но нет, это был не променад для проветривания лёгких, а он таким образом работал. Он настроился здесь бродить, обходя одну улочку за другой, сколько угодно, до поздней ночи, в надежде, что одна из занавесочек раздвинется, и на него со смущённой дерзостью глянет какая-нибудь девица, хорошо бы смазливая, в его вкусе. Возможно, его опередили: возможно, недавно, даже сегодня, здесь уже побывали мошенники, которые прикидывались гуцами. Его это мало волновало, ибо даже самые нетерпеливые в качестве первого мужчины предпочитали таких, как он.
В своё время он удивлялся, зачем это нетронутым девицам непременно сильный, красивый самец. Не всё ли равно, с кем терять девственность, ведь мужем-то будет совсем другой. Потом, уже в личных беседах с барышнями, он выискал следующие мотивы. Во-первых, девушки уже знали, либо трезво предполагали, что мужем их будет не идеал. И почему бы, вертелось в головках, хоть раз не сделать этого с мужчиной, похожим на Аполлона. Во-вторых, мотивировали девицы выбор красивого мужчины, всегда есть опасность подзалететь; так если уж случайно забеременеть – так лучше от какого-нибудь красавчика, тогда и ребёночек, глядишь, тоже окажется пригожим.
И вот он дождался. В одном из окон дрогнула и медленно раздвинулась кружевная цветастая занавесочка, за ней явилась взору юная мордашка. Литовкин притворился, что не заметил (важно было набить себе цену). Потом мельком глянул на девицу и слегка ускорил шаги. Затем резко остановился, как будто решил-таки подумать над предложенным вариантом, но ещё не вполне определил, насколько девица ему по вкусу. Вот эта, последняя заминка, обычно бывала самой мощной по степени влияния на девиц. Быть отверженной – кто же хочет. Но и перебарщивать не стоило, ибо девчонка могла оскорбиться.
Он развернулся, прошёл назад, стал напротив её окна. Маленькая худенькая блондиночка. Издалека он не мог разглядеть, какие у этой крошки глаза, но у таких – всегда голубые или, как тень на снегу, серые. И всегда у них трогательная грудь, крепкая и замечательно курносая, абсолютно безвольные губки, пугающе тающие в поцелуе, шелковистая бледненькая кожа, попка, умещавшаяся в ладони, костлявая спинка, детские ножки. В таких его больше всего прельщала всеобщая, почти болезненная слабость. И как не старался он не давить на них, как не отталкивался от матраца своими коленями и локтями, такие потрескивали косточками, и задыхались и стонали от общей хрупкости организма.
Он осклабился, пальцами тронул свой старомодный котелок, послал ей воздушный поцелуй. Она улыбнулась одними губами и жестом сделала: заходите.
У калитки ему пришлось подождать – почти в каждом доме приход гуца вызывал смятение, чуть не панику, которую отменно иллюстрировал яростный лай собак всей деревни. Открыл угрюмый небритый мужик, типичный субъект для такого селения. Во дворе неистовствовала овчарка, но была она, к счастью, на цепи. Впрочем, не только в смысле собак Литовкин готов был к неожиданностям: он всегда держал при себе газовый баллончик с капсаицином, финский нож и кастет с шипами.
Мужик, скорее всего, был отцом; с ним стоило быть сдержанным, но вежливым, поскольку за работу над дочерями обычно расплачивались папаши. Литовкину с такими мужиками помогали его мужественная физиономия и атлетическое сложение; такие сумрачные папаши уважали в других лишь силу и были несколько посговорчивей, если приходилось торговаться. Вот почему и по этой причине Литовкин не завидовал конкурентам, не отличавшимся телосложением. По слухам, им приходилось туго во многих захолустных поселениях. От папаши разило самогоном, который, похоже, он тяпнул в момент, когда дочка отскочила от окна, закричала, что гуц подходит к калитке, и побежала переодеться. Кроме того, от него пёрло нарастающим напряжением, которое, если его игнорировать, могло спровоцировать крестьянина на непредсказуемое действие.
Пока шли по тёмному коридору, Литовкин извлёк бутылку водки и ткнул её в руку мужика. От неожиданности тот вздрогнул, но пальцы его оказались сметливее давно пропитых дремучих мозгов; пальцы, не медля, осознали сущность и ценность подношения, оплели, как щупальца осьминога, прохладу заезжего стекла, ноги замедлили перед телогрейкой, висящей в коридоре на гвозде, бутылка скользнула в её карман.
Мужик толкнул дверь внутрь избы. На скамейке, лицом к входу сидели девушка, баба в платке и кошка с испуганной заспанной мордой. Театральным отработанным движением Литовкин сорвал с головы котелок и церемонно поклонился. Девушка откликнулась кивком, а мать совершенно растерялась; ей захотелось одновременно поприветствовать словом здрасьте, вскочить и тоже отвесить поклон, а также сделать что-то вроде реверанса, которому родители-крестьяне её не догадались научить, а институт благородных девиц был ликвидирован революцией ещё до того, как она родилась. В результате мать ничего не сделала, а только вывела горлом звук, как курица, зовущая цыплёнка. Девица хихикнула, а мужик глянул на бабу так сурово, будто кулак над ней занёс.
Папаша тоже присел на скамейку, и все они, включая заспанную кошку, выжидающе выпялились на Литовкина. Он догадался, что в этом доме посторонним присесть не предлагалось, сам наглядел в комнате стул, поднёс его, сел напротив семьи, извлёк из сумки солидную папку, открепил основной свой документ, “Лицензию на право Дефлорации”, и протянул её отцу. Документ изучила вся семья, сравнила фотографию с оригиналом и молча вернула его Литовкину.
Он тут же послал им второй документ – последнюю справку врачебной комиссии об общем состоянии здоровья, и к ней была приколота другая справка примерно той же, месячной давности, о том, что “Гуц В. П. Литовкин венерических болезней не имеет”.
– Пошто венерическая бумага отпущена аж месяц назад? – спросил отец, изучив все даты, штампы и подписи на справках.
– Она не просрочена, сказал Литовкин. – Положено справки брать раз в месяц.
– Ну, так уж месяц, – буркнул отец, так придираясь, как будто забыл о тактично, без свидетелей, дарованной бутылке.
– Так месяц, глядите, ещё не прошёл. До месяца целых четыре дня. Тогда и новую справку возьмём. А чаще брать справки слишком накладно. За них ведь приходится расплачиваться.
– А ежели ты уже подхватил?
– Не беспокойтесь, – сказал Литовкин. – Здоровый, как только что мать родила.
– Ну-ну, – угрюмо молвил отец, с огромным сомнением на лице возвращая Литовкину справки врачей.
Он мог бы ещё показать диплом об окончании Гуамской академии, а также отзывы прежних клиенток о качестве проделанной работы, но мужик его начал раздражать, и он перешёл к неформальной части, к так называемому собеседованию. Эта часть могла состоять из свободно текущей беседы, либо, если по бестолковости клиенты не знали, о чём спрашивать, он мог им подать готовый вопросник. Там, например, были вопросы о том, как давно он работает гуцем, умеет ли скорую помощь оказывать, лечился ли когда-нибудь от алкоголизма, терпел ли в своём деле неудачи, и если да, то какие и сколько; в вопроснике даже были вопросы на проверку эрудиции и интеллекта. Литовкин решил этим болванам такого вопросника не вручать, но не преминул осведомиться:
– Есть ли какие-нибудь вопросы?
Мужик и баба переглянулись, девушка губки приотворила, но какой-то вопрос наружу не выпустила.
– У вас баксы есть? – спросил Литовкин после вежливого ожидания.
– Нету, и не было, – буркнул отец.
– Как это нету? – спросил Литовкин, напялив себе на физиономию маску крайнего изумления.
– Да так вот! – ловко отбил отец и этот нехитрый мячик, отвечая Литовкину маской вызова и непрошибаемого упрямства, которого в подобных мужиках, как в переполненном унитазе.
– Ну что же, – Литовкин неторопливо убрал все документы в папку, стал педантично закрывать молнии, кнопки и замочки, – иначе, самым активным образом производил на крестьян впечатление, будто собирается уходить. Он брал и в рублях, если долларов не было, а то, что собрался уходить – это лишь так, припугнуть, набить цену, заставить открыть кошелёк пошире.
– Сколько берёшь-то? – спросил отец, сообразив всё-таки дёрнуть ручку переполненного унитаза.
– В баксах сотню, в рублях три тысячи.
– Три тыщи? Ты чо, офигел, парень?
– В баксах заплатите – сброшу немного.
Мужик задумался. “Три тыщи. Если прикинуть, за что три тыщи, то отдавать их совсем не жалко. Катька из дома, как из пожара. На днях жениха себе отыскала, с тех пор непрерывно только и ныла: не дозволите замуж, утоплюсь. По хозяйству почти не помогает, по ночам шляется до рассвета, потом отсыпается полдня, вылезает вялая, раздражённая, на всех огрызается, хамит, а то и истерики закатывает. Да пусть хоть на все четыре стороны! А тут и гуц, наконец, приглянулся. Замуж хотят, а тоже разборчивы, не каждый гуц им, вишь ты, по нраву. Зачем только этих гуцев придумали? Любой бы мужик их подготовил – и Вовка-сосед, и братан, и напарник… Но замуж, что правда, не разрешат, в загсе откажутся регистрировать, если не будет справки от гуца. Да и жених рисковать не станет, за супругу-девственницу в тюрьму стали сажать без разговора. А гуц, всё ж, не просто любой кобель, а кобель со специальным образованием, с обширным опытом и со стажем. По радио как-то передавали, что первый раз – самый важный раз. В первый раз, мол, должно быть всё правильно, без шока, без душевной и ещё какой-то травмы. Иначе, вся жизнь может сломаться. Дочь-то, хоть стервой такой заделалась, а всё-таки дочка, ети её мать”.
– Давай за две тыщи, – сказал мужик.
– В долларах – ладно, сброшу немного. А в рублях – только за три.
– Ты чо, не слыхал? – вспылил мужик. – Где они, доллары? Поищи-ка. Ладно, хрен с тобой. Две с половиной. А больше не дам. И не надейся.
На улице уже совсем стемнело, и Литовкину нужен был ночлег и, заодно, какой-нибудь ужин. Ночлег можно даже с девчонкой в кровати – для присмотра за физическим состоянием и для психологического комфорта. Шутка сказать, почти операция. Даже в учебнике по дефлорации это несколько раз назвали малым хирургическим вмешательством, над чем студенты много потешались, и пенис стали скальпелем называть, а себе придумали кличку хирург.
– Ладно, – сказал он. – Две с половиной. Но только с ужином и ночлегом.
– Ишь ты, и жрать ему подавай! – скривился мужик как бы в улыбке, и руку пихнул в руку Литовкина для скрепляющего рукопожатия.
Сторговавшись с Литовкиным об оплате за дефлорацию своей дочери, отец, вроде, должен был утешиться: он добился своей цены, жратва водилась, гуц не объест, если останется на ужин, в доме была лишняя кровать, сейчас гостинец от гуца опробует, а главное то, что физия Катьки скоро перестанет досаждать своими пугающими комбинациями. Но в глубине его души застряла и грызла такая колючка: “Дурак, на две тыщи не смог сторговался. За что вообще деньги платить? Чтоб этот мудак мою дочку трахнул?”
– Сейчас поужинаете или потом? – спросила доселе молчавшая мать.
– Пожалуй, потом, – ответил Литовкин, в основном руководствуясь нетерпением, подёрнувшим хорошенькое личико. Кроме того, какой ужин без водки, но влияние водки на организм могло оказатьсиногда непредсказуемо.
– Тогда пойдёмте, – сказала Катя с заметным нетерпением в голоске, подставляя своё девственное тело пока только его глазам.
От жарко натопленной печи в горле Литовкина пересохло.
– Если только стакан воды, – сказал он, сразу ко всем обращаясь.
Кроме того, что хотелось пить, он, таким образом, одновременно проводил обязательный тест – определял, как девица воспитана. Если воду подаст мать, значит, будет дрянная жена, и, стало быть, просьбы и прихоти мужа будет неохотно исполнять. Если стакан поднесёт девушка, то в справке, которая выдаётся сразу после акта дефлорации, он пометит крестиком квадратик, находящийся в нижнем левом углу. В загсе крестик этот заметят (либо заметят его отсутствие), но кто и как использует информацию, гуцам знать не полагалось, да и не очень-то хотелось.
– Водички! – вскрикнула мать, бросаясь к шкафчику для посуды.
Катя тем временем не шелохнулась.
– Ну, так пошли, – повторила она, как только Литовкин смочил горло.
– А как насчёт ванны? – пошутил он.
Поясним: он, в общем-то, не шутил. Он, в самом деле, хотел бы помыться после целого дня в пути. Кроме того, насколько приятнее чистым растянуться на простынях и обнять девичье тело (тоже желательно, чтобы чистое, но к этому он не мог придираться). Кроме того, гигиеничнее. Он, как-никак, вырос с душем и ванной, вырос в комфорте столичной жизни. В деревнях же (он знал, но не осуждал) гигиена в почёте не пребывала, для неё в селе не было условий, а ванны встречались столь нечасто, что само слово ванна являлось шуткой, над которой все охотно хохотали. Зато в деревнях были русские бани, а лучше, чем в баньке разве помоешься? С баней ему чаще не везло, поскольку он обычно объявлялся неожиданно для хозяев, а баню истопить, да подготовить – это где-то несколько часов. Если только ему не везло отыскать новую девушку во второй половине субботнего дня, когда крестьяне обычно мылись.
Хозяйка бурно всплеснула руками:
– Ванна! Да ванна же на что? У нас же банька сегодня истоплена.
– Да ну! – поразился Литовкин. – Как же. Да разве сегодня суббота?
– А мы не беспременно по субботам. Порой и по средам, как вот, значит, нынче.
– Во, повезло! – сказал Литовкин и обратил свой взгляд на девушку. – А вы б не хотели составить компанию?
– А я как раз собиралась в баню. Ну, до того, как вы пришли. А что…, – замялась она. – Ну, ладно. Я только халатик прихвачу.
– Не только халатик, – сказал Литовкин. – По инструкции в баню полагается брать не только один халатик.
– Что же ещё? – удивилась Катя. – Мыло, мочалки, шампунь, веники… Всё это в бане всегда имеется.
– Вы лучше идите, – сказал Литовкин, – а я с вашей матушкой утрясу.
В банях дефлорация не возбранялась, и даже поощрялась специалистами, поскольку в связи с размягчением кожи под действием пара и сильной влажности процесс дефлорации ускорялся и часто был менее болезненным. Но подобная, банная дефлорация разрешалась лишь при следующих условиях (приводим цитату из инструкций):
“Во избежание инфекции, бациллы которой могли перейти от предшествующего лица, либо развились натурально, требуется чистая простыня, которая набрасывается на полку сверху чего-нибудь смягчающего, например, пары толстых одеял или какого-нибудь матраца”. Это условие – понятное, его комментировать ни к чему. Но как не оспорить вот такое: “Лица, участвующие в дефлорации, многократно обязаны окатиться из сосуда для чистой воды; присутствие мыла на коже тела категорически воспрещается”. Почему, собственно, воспрещается? Что в нём, в мыле, такого вредного? Сколько амурных приключений случилось в ваннах, вздувшихся пеной, словно их переполнило облако, сколько историй произошло меж пенящимися телами в баньках, под душем, у прудов, – везде, где вода сходится с мылом!
Дочь, наконец, подобрала халатик, соответствующий ситуации, потом ухватила глазами иконку, с рождения висевшую над кроватью, что-то толкнуло её на колени, и она стала не то, что молиться, а молча беседовать с Иисусом по поводу сегодняшнего события.
Литовкин тем временем мать инструктировал, как баню оформить для дефлорации, и та побежала исполнять. Отец (мы как-то о нём забыли) всё это время сидел на скамье, никак ни на что не реагируя, поскольку провалился в состояние, в которое запросто проваливаются подпившие русские мужики, и из которого так тяжко выбраться, что многие даже и не пытаются. Всё же, каким-то образом вспомнив о важности текущего момента, он сумел выбраться из состояния, перегрузил себя в коридор, заскрипел половицами и затих, примерно в том месте, где на стене доживала старая телогрейка…
Отпив из презентованной бутылки соответствующее количество, он подхватил в коридоре топор (без которого во двор не выходил, чтоб, если что, настругать щепы, дров наколоть, выдернуть гвоздь или, напротив, его вбить) и направил стопы в баню – подбросить в котёл пару поленьев и проверить, достаточно ли воды для дочки и лишнего человека (он и супруга уже искупались, а девка мытьё, как всегда, затянула). На тёмной, коварной от снега тропинке он налетел на свою супругу, сшиб её с ног, но помог подняться, приговаривая с водочным запашком:
– Что же ты, стерва, совсем ослепла?
Супруга, прихрамывая и покряхтывая, и отрясая зад от снега, потащилась к сараю в конце двора поискать там чего-нибудь помягче. Супруг, ухмыляясь над происшествием, резвее продолжил в смысле поленьев, а также воды в обоих бачках.
Литовкин, пока ни то, ни сё, и пользуясь отсутствием народа, торопливо разделся догола и облачился в красный халат, который вдруг тоже оказался не чем иным, как форменной одеждой, поскольку на нём, как на котелке, жёлтыми нитками мулине были вышиты буквы ГУЦ. В карман халата он опустил бутылку армянского коньяка. В инструкциях не было о коньяке, но почему бы после дела не отметить добавку к его коллекции и переход девушки в женщину. После этого он расслабился, извлёк из портфеля чистую тряпочку, смочил её из горячего чайника, достал также зубную щётку для особо въевшихся пятен, и платяную щётку от пыли, травинок, букашек, волосков и прочей цепляющейся дребедени, и занялся чисткой фрака и шляпы (мокасины он решил почистить утром).
За этим его и застала Катя, представшая взору в коротком халатике с синими цветочками на белом. Она поглядела на красный халат со смущением и удовольствием. В коридоре знакомо заскрипело и так же знакомо затихло в том месте, где висела старая телогрейка. После недолгой тишины вновь заскрипело, вошёл отец.
– Ну, вы чего? – сказал он язвительно, пялясь по очереди на халаты. – Два курортника. Охалатились. Баня там ждёт. В боевой готовности. Нюрка аж перину приволокла. Глядите, водой её не залейте. Где будем сушить-то? Не лето. Мыслите.
– Прошу, – Литовкин галантным жестом предложил девице быть впереди, а он, мол, последует за ней.
– Да вы же – того, мороз на улице, вы там простынете без ватников, – вскрикнула вернувшаяся мать. – Ну-ка, чтоб оба обрядились.
Она притащила из коридора два ватника сомнительной чистоты, испускавшие запах грязных работ. Литовкин и девушка поморщились, но дабы не спорить, облачились в негигиеничное утепление. Из тёплой избы пройти в русскую баню сквозь освежающий морозец, да ещё поскрипывая снежком, слегка оскальзываясь на снегу, да ещё вслед за смутной белизной высоко оголённых нежных ножек – одно незабвенное томление.
Баню освещала керосиновая лампа. Её закопчённое стекло, жёлтая бабочка на фитиле с нервно подрагивающими крыльями, тёмные трепещущие углы, – всё это создавало впечатление, что за стенами баньки – старина, а он какой-нибудь коробейник, остановившийся на ночлег, и во, повезло-то, вместе с банькой ему предложили хозяйскую дочь.В самом дальнем углу от печи мать соорудила настоящую кровать, с простынями, наволочками, одеялом, и хорошо, что на полу, где было надёжнее и прохладнее, чем на узкой неустойчивой скамье. Мылись они неторопливо, касаясь друг друга частыми взглядами, осторожно окатываясь водой, чтоб не забрызгать свою постель. В сумраке, загадочном от пара и трепетания теней, тонкое белое тело девушки раззадоривало Литовкина, и как замечательно было знать, что вскоре оно ему достанется. Чем не восхитительная работёнка!
Совершив, как положено по инструкции, серию ласок и поцелуев, и начав главный процесс дефлорации, Литовкин почувствовал что-то не то, то есть что слишком легко получилось. Катя вскрикнула, как бы от боли, но он усомнившись в её реакции, оглядел внимательно простыню. На ней – ни единого пятнышка крови.
– Почему же без крови? – спросила девушка, положив ему голову на грудь.
– А это ты мне давай расскажи.
– Выходит, я родилась такой? У других, я слыхала, тоже бывает крошечная девственная плева, которая не рвётся никогда.
– Ты мне лапшу на уши не вешай, – сурово реагировал Литовкин. – Честно признайся, что так, мол, и так. Иначе, не ручаюсь за последствия.
Катя спросила, что за последствия. Он объяснил, что клиенток не девственниц отправляют в исправительные лагеря, и, кроме того, на остаток жизни они теряют право на замужество. И повторил, что ему важно её чистосердечное признание.
– Я нисколько не виновата, – сказала Катя дрожащим голосом. – Отец меня по пьянке изнасиловал.
Литовкин не очень-то ей поверил: в деревнях у таких симпатичных девиц кавалеров было хоть отбавляй. А отца приплела, чтобы разжалобить. А, впрочем, может и не врала. Такой мужик, как её папаша, по пьянке мог сотворить, что угодно. Стараясь Литовкина ублажить, Катя медленными поцелуями покрыла всё его тело мурашками. Потом нависла над ним мордашкой, по которой запутавшимися ручейками стекали её платиновые волосы, поглядела ему в глаза и сиплым голосом проговорила:
– Возьми меня замуж. Я люблю тебя!
“Ещё одна”, – подумал Литовкин. Такое он столько раз уже слышал от своих прежних клиенток, что оставалось заключить: большинство собирались выйти замуж за какого-то парня либо в деревне, либо в ближайшем городке не по любви, а ради того, чтобы с родителями не жить, чтоб не остаться в старых девах, чтобы в город переселиться, чтобы кто-то их защищал от назойливости других…
– Да я бы не прочь, – вымолвил он, хотя жениться не собирался ещё лет двадцать, по крайней мере. – Но гуцы должны быть холостяками. Иначе, меня лишат лицензии, и я потеряю свою работу.
– Ты такой сильный, умный, красивый! Ты легко найдёшь другую работу.
“Как объяснить, что эту работу я выбрал именно потому, что не умею любить одну женщину, что я неисправимый многолюб?”
– Бросишь меня, я с собой покончу. Ненавижу эту деревню! И всех, кто живёт здесь, ненавижу. Мужики мне проходу не дают. Какие-то даже угрожали: не дашь, худо тебе будет. А что, они и убить могут. А мой папаша? Чего думаете, он без топора не вылезает. Даже чтоб за водкой в магазин, топор затыкает себе за пояс.
Она обольстительно изогнулась, огладила худенькие бёдра и крепкие маленькие груди:
– Ну чем я тебе не подхожу?
– Подходишь, подходишь, – сказал Литовкин, опрокидывая девушку на спину, и сделал с ней то, что по инструкции дефлорацией не называлось.
Потом он сходил к своему халату и вернулся с бутылкой коньяка.
– Давай, Катенька, за знакомство.
Коньяк после процесса дефлорации был многократно проверенным способом утешить (если требовалось утешение), отвлечь, расслабить, развеселить и девушку, и себя.
Пока они отсутствовали в бане, мать закончила чистку токсидо, нагуталинила мокасины, подмела ещё раз полы в доме, сходила в амбар, погремела посудой, и, не зная, что ещё сделать, уселась рядом с дремлющей кошкой. Отец, тем временем опустошив всю подарочную бутылку, тоже сидел на скамье против матери и мрачнел с каждой минутой.
– Что они там, сукины дети! – наконец, прорычал отец и грузно поднялся со скамьи.
В коридоре ощупал карман телогрейки, но вспомнил, что выбросил пустышку. Как всегда, покидая дом, он не забыл подхватить топор и вышел в морозную темноту. За порогом он постоял немного, потом, раскачиваясь и оскользаясь, порой даже падая на снег, двинулся к еле видимой баньке.
Из глубины крепкого сна они не услышали скрипа двери и лёгкого повизгивания половиц под ногами приблизившегося мужика. Он постоял над ними, покачиваясь, глядя на обнявшиеся тела. Заметил бутылку на полу и жадно её опустошил. Потом в голове его что-то взорвалось…
Литовкин вскрикнул после того, как топор расколол его череп. Ощупывая голову и не веря, что Катькин отец его не убил, он не сразу уразумел, что происшедшее было не наяву, что он в ресторане живой-невредимый, что люди за соседними столами глядят с ухмылками на него, что перед ним сидит Абадонин и участливо говорит:
– Да я бы ещё громче завопил, если б меня так же, топором.
Литовкин решил, что он сходит с ума, плеснул в стакан, с отвращением выпил. Пока опрокидывал водку в глотку, Абадонин успел исчезнуть.