Сказки русского ресторана
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: НЕВИДИМОЕ ПЛАМЯ
Глава 33: Избушка с клопами
Перед тем, как в избушку воротиться, Перетятько ещё раз крикнул Эй! тем, кто был на другом берегу. Вновь отозвались два женских голоса. Перетятько нехорошими словами помянул гада-паромщика. “Греется, сволочь, под боком бабы, да водочку похлёбывает, небось, под уютный треск поленьев в печи, а те бедолаги на болоте… Как бы от них кости не остались”.
– А если б тебя на болоте сбросили? – спросил он бабку, вернувшись в избушку.
– Тётки те – дуры, – сказала бабка. – Зачем отпустили грузовик, если не знали, что нет паромщика?
Она внимательно наблюдала, как он выкладывал из рюкзака консервы, буханку хлеба и водку, и очень сильно лицом подобрела, когда он широким жестом руки протянул между нею и столом незримую глазу нить приглашения и укрепил её словами:
– Давай, старая, угощайся!
Поликарповна, хотя и перекусила домашними рыбниками и ватрушками (которых немалые остатки, как следует, припрятала среди шмоток), – она внешне, как бы, из вежливости, а внутренне с великим удовольствием пропустила сквозь глотку стакан водки и неторопливо пожевала гнилыми остатками зубов и консервированную рыбёшку, и хлеб, и ещё бы что покусала, судя по забегавшему взгляду и губам, почмокавшим пустоту, да только грубые доски стола ничего другого не предлагали; а доставать что-то своё ей и в голову не приходило.
Перетятько от водки старался воздерживаться, она провоцировала мигрени, но в такой ситуации да не выпить? Водка, конечно, не подвела. Она моментально взбудоражила мозги физически истощённого и голодного Перетятько, а гадкие рези под животом так стремительно притупились, а потом и вовсе пропали, будто он совершенно выздоровел. Ему стало весело – без удержу. Жадно лопал несвежий хлеб, перемешивая с рыбьей мелюзгой, плававшей в масле с какими-то пряностями, с огромным вниманием слушал бабку, которая чёрти что там молола, и время от времени хохотал от того, что всё было так замечательно.
– А больше всего, – в какой-то момент вникнул он в смысл бабкиных слов, – хотела бы я со своим стариком обняться, да в кровати полежать. Да где там. В могиле уже два года.
Перетятько как следует обхохотал пожелание обняться и полежать, и по инерции хохотал даже над тем, что старик в могиле, но спохватился и спросил:
– А что он в могиле? Что случилось?
– Да сгорел, – отвечала Поликарповна. – Пить что-то хочется, – говорил, и вместо воды водку хлестал. Пропитался алкоголем, будто губка. Летом, в жарищу это случилось. Заготавливал на зиму дрова, сел на поленницу, закурил и вместе с папироской загорелся. Хорошо, не в избе, дурак, загорелся, а то и избу бы, наверно, спалил. А так только поленница обгорела.
– Это да! – сказал Перетятько. – С алкоголем надобно осторожно. У меня от него голова болит.
– У тебя? – удивилась Поликарповна. – Да водка заблудится в твоём жире и дорогу к башке не отыщет… Я о мечте своей сказала. А ты, какие твои желания?
“Что лучше, – подумал Перетятько, – того, что он испытывает сейчас. Что может быть лучше в таком настроении пить водку в избушке у реки, среди такого дикого леса”. Он поленился отвечать, а она, не настаивая на ответе, с длинным стоном раззявила пасть в таком накопившемся зевке, что провалила в его пещеру с четырьмя или пятью подгнившими зубами почти всё морщинистое лицо; а он, невольно взглянув в её пасть, углядел в ней обугленные пеньки, и снова представил её супруга, который поджёг себя папироской. Злые духи, вокруг витавшие, встрепенулись, увидев щедрый проход внутрь человеческого тела и дальше, в человеческую душу. Духи, рванулись туда, толкаясь, но Поликарповна, рот перекрестив, будто, бревно поперёк поставила, и духи, повизгивая от ушибов, закувыркались, кто куда. Потом, вяло шаркая тёплыми тапками, которые раньше были валенками, она перетащилась на крыльцо, через пару минут вернулась, завалилась на нары, на подушку из сложенной телогрейки, и тут же захрапела, как большой мужик.
В приятном хмельном оцепенении Перетятько бездумно впивался взглядом в маленькую огненную птицу, которая упорно и безуспешно пыталась слететь с фитиля лампы. Она то лениво, то вдруг яростно била крыльями о стекло, оставляя на нём чёрные перья. Взмахи её крыльев оживляли тени, отбрасываемые лампой, при этом тень бутылки из-под водки как нарочно вздрагивала на бумаге, насаженной на гвоздь, торчавший из стены. Те, кто бумагу ту замечали, не очень спешили в неё вчитаться (на стенах общественных помещений налеплена скучнейшая ерунда), а если какие-то единицы решали прочесть, что в бумаге написано, глаза их прогуливались по строчкам: “Кассира В. Сысоева уволить за систематические прогулы и пьянство в рабочие часы…”
В какой-то момент взгляд Перетятько оторвался от огненной птицы и перепрыгнул на Поликарповну. “А что, – потекли плотоядные мысли. – Баба, она хоть и старуха, а всё равно остаётся бабой. А эта Поликарповна так напилась, что, может, даже совсем не проснётся. А если проснётся, то утром забудет. Может, она мне сама намекала. Зря, что ль, желание своё высказала: я, мол, больше всего хочу со стариком своим полежать”.
Он привалился к спине Поликарповны, обхватил её крепко одной рукой, чтоб удержаться на узкой лавке, поелозил, себе место расширяя, а её, таким образом, в стенку вжимая. Храп прекратился, но физически она оставалась неподвижной. Он нащупал её грудь, маленькую, крепкую на удивление. Поликарповна никак не реагировала даже на тисканье груди, и он полез руками под халат. Водка его не подвела произвести мужское действие, и если б не навязчивая мысль “я ж её триппером заражаю”, всё было бы так же безоблачно-сладко, как и должно быть в подобных делах между женщиной и мужчиной.
Он отвалился от Поликарповны, но отвалился несколько дальше, чем узкая лавка позволяла, и потому всей тяжёлой тушей произвёл такой грохот с сотрясением, что в избушке помимо звуков падения и дребезжания мелких предметов послышался звук женского горла, похожий на сдавленный смешок. Происшествие это кому-то другому могло обернуться повреждением внутреннего органа или костей, а Перетятько, благодаря счастливо нажитой толстой прослойке между частями скелета и кожей, отделался только синяками; да и те, пока не выплыли на поверхность, можно считать несуществующими.
Он подбросил в печурку поленьев, забрался на нары и тут же уснул. Во сне он увидел что-то кошмарное, проснулся и не сразу сообразил, где именно он находился. Рядом потрескивала голландка, от неё исходили жаркие волны. В горячем поту, нечем дышать, под животом резкие боли, всё тело жгли раскалённые иглы. Он сковырнул иглу со щеки и унюхал запах клопа. Скатившись с лежанки, схватил лампу, сунул её в разные углы. Избушка буквально кишела клопами. Испугавшись приблизившейся лампы, они юркали с брёвен в паклю, в любые подвернувшиеся щели, какие-то срывались с потолка и, оказавшись на полу, бежали, как струсившие солдаты, пока не сваливались в зазоры между грязными половицами.
Он содрал с себя свитер, рубашку и выскочил на крыльцо. Ах, какая добрая ночь обняла его тело холодными лапами! Луна не была достаточно яркой, чтоб разглядеть на теле клопов, и он их давил и сметал наощупь. Стащил, наконец, с себя и штаны, потом и совсем догола разделся, очистил себя от клопов ниже пояса, старательно вытряс всю одежду. Хотел помочиться, но резкие боли в мочеиспускательном канале долго мешали начать процедуру. Удалось-таки это, и долго потом голый бесформенный толстяк, фиолетово высвеченный луной, стоял на крыльце паромной избушки, глядя на лес за невидимым берегом, стоял там, пока не продрог до костей. “Похоже, они там как-то устроились”, – подумал о тех, кто был за рекой, и даже им слегка позавидовал: уж их-то точно не грызли клопы.
Однако, не стал он себя укутывать во всю сброшенную одежду, а натянул на себя лишь минимум, состоявший из синих просторных трусов с белесыми пятнами болезни, вернулся в прожаренную избушку, оставил дверь на улицу открытой и долго слонялся по тесной комнате, слушая всхрапывания Поликарповны и избегая смотреть на нары. Потом попытался подремать на двух составленных табуретках, но было на них так твёрдо и узко, что он то и дело крупно вздрагивал от причудившихся падений и вытаскивал из-под себя быстро немеющие руки. Отверг, наконец, и табуретки, извлёк вторую бутылку водки, и с отвращением, из горлышка, влил в себя несколько глотков. Ещё походил по скрипучему полу, пока к охмелению не прибавилась благословенная сонливость. Решил подремать, за столом сидя, пристроил голову на руках и почти моментально уснул.
Увидел клопа размерами с крысу, и с пузом, так переполненным кровью, что оно могло лопнуть в любой момент. Чтоб не обрызгало, если лопнет, Перетятько отдёрнулся от клопа и захотел его чем-то прибить. Но кроме стакана и бутылки под рукой ничего не оказалось, а ими ударить по столу – вдруг разобьются, да водки жалко. Клоп пригнул голову, как собака, которую могут сейчас ударить, а потом указал на бутылку водки, то есть, как бы, просил налить. Перетятько подумал, что после водки пузо клопа непременно лопнет, и тогда его не надо прибивать, а если не лопнет, то клоп опьянеет, и его будет легче бросить в печурку. Он щедро плеснул водки на стол, клоп сунул в лужицу хоботок, длинный и гибкий, как у слона, и быстро втянул в себя всю водку.
После этого он не лопнул, а только раздулся ещё больше. Хмельным языком он стал говорить, что теперь, когда они стали друзьями, он прикажет клопам не кусать Перетятько. Клопы и его научат пить кровь, очень вкусно, хочешь попробовать? Клоп вытянул хобот к губам Перетятько, и из кончика показалась капля крови, густая, как мёд. Перетятько лизнул её языком, кровь была действительно вкусной. Он взял в губы весь хоботок, подивился тому, что он такой толстый, рот вдруг наполнился чем-то солёным. Он понял, что клоп его обманул, подсунув ему возбуждённый лингам. Он выплюнул сперму с отвращением, проснулся, с губ стекала слюна. В оконце заглядывал серый рассвет.
Поликарповна на завтрак раскошелилась, угостила домашними ватрушками. Потом они стали играть в дурака. О том, что между ними произошло, никто из них не вымолвил и слова. Перетятько вспомнил её грудь, несоответствующую наружности.
– Старуха, а сколько тебе лет?
– Сорок четыре. Чего рот разинул? Хочешь верь, хочешь не верь. Возраст у бабы в мужике. Попадётся хороший – всю жизнь молодая. А мне, горемыке, не повезло – измывался, пока не сгорел. Одно не пойму: плохо с ним было, а сдох, стало ещё хуже. Вот это ты можешь объяснить?
Перетятько никогда не понимал вторую половину человечества. Как-то он попытался понять, но влез в такие дебри да лабиринты, что решил, что лучше не понимать. Посему он только пожал плечами и полез за второй бутылкой, на что Поликарповна реагировала малопонятным прищуром глаз, который, однако, стал понятным после первого жадного глотка. Водка шла намеренно медленно, ибо ещё раз тащиться в деревню Перетятько никак не хотел, но шла она, тем не менее, с толком – притуплялись ощущения от триппера и было не скучно ждать паромщика. Подстёгнутый водкой, язык фотографа заколотился в полости рта без мозговых ограничений, – так вниз несётся автомобиль с отказавшими тормозами. Правда, и в трезвом состоянии он в соответствующей обстановке бывал до того словоохотлив, что молчуны, его окружавшие, серели и лицами, и мозгами, а болтуны начинали злиться невозможностью выплеснуть свой запас житейского опыта, историй, мнений, суждений, и прочего мусора, от которого спрашиваешь Создателя: зачем ты дал человеку язык?
Фотограф беспрерывно и вдохновенно рассказывал Поликарповне о приключениях, какими наполнена жизнь всякого, кто много скитается по свету, пусть даже тот свет ограничен районом, административно-территориальной единицей какой-либо области или края. На Поликарповну водка иначе подействовала. Она до того от неё разомлела, что всё, что могла – неподвижно слушать, подпирая ладошкой худую щеку. Только один раз она отвлеклась на острую потребность организма, вскрикнула: ой, сейчас обоссусь! пронеслась по избушке, хлопнула дверью, вернулась походкой ленивой барыни, и продолжала слушать фотографа. Потом её отвлекла одна мысль, она написала что-то в блокноте умиравшим огрызком карандаша и сунула бумажку Перетятько. То был её адрес в районном центре.
Как только он это прочитал и хотел высказать что-то по поводу, взвизгнули доски на крыльце, и дверь, с громким стуком на стенку отброшенная, впустила долгожданного паромщика.
– Чего расселись? – сказал он грубо. – На другой стороне машина.
Фотограф добрался до больницы и провалялся там больше недели. Лечили уколами пенициллина, вгоняя иглу в просторную задницу (такие корректные слова, как седалище, ягодицы, и, тем более, нежное попка, с подобными боровами не сочетаются). Как-то, прогуливаясь в больнице по стеснённому койками коридору, Перетятько столкнулся с Поликарповной, которую тоже стали лечить уколами пенициллина.
Она не явилась туда добровольно. У женщин процесс более длительный, и она не знала, что заразилась. Но перед тем, как класть на лечение, врачиха потребовала от Перетятько сообщить, от кого он мог заразиться, а также с кем он, уже инфицированный, вступал в интимные отношения. Перетятько пытался отмахнуться от разглашения этих фактов, но ему пригрозили, что, мол, иначе мы откажемся вас лечить. Нечего делать, он рассказал о Валентине и о Поликарповне; тут-то ему и пригодилась бумажка Поликарповны с её адресом.
Ну и скандал она закатила, столкнувшись с Перетятько в коридоре, и тем замечательно потешив больничный персонал и пациентов! После того он напряжённо ждал появления Валентины. Ей он скандал не стал бы закатывать, не бабья натура была у него, но от крепких словечек наедине было бы трудно воздержаться. Валентины, однако, он так и не видел. То ли медицинские работники до её деревни ещё не добрались, то ли вернулась в Северодвинск, то ли… Но дальше этого многоточия фантазия фотографа не простиралась.
Перетятько, как мы уже отмечали, особой влюбчивостью не отличался, но и его сбила с толку Оленька, санитарка инфекционного отделения. Хрупкая, беленькая, ювелирная, с какой-то тающей красотой (а может быть, сердце мужчин таяло, когда они на неё глядели) она совершенно не сочеталась с тем, что она делала в больнице. Она бы сводила с ума мужчин где-нибудь на улице, в метро, в кафе, на катке, да где угодно, а здесь молча и терпеливо мыла уборные и полы под кроватями сифилитиков, таскала тяжёлые баки с едой, терпела ворчание старых работниц. При виде её мужики умолкали, глаза всех немедленно к ней приклеивались, и ещё больше расширялись, когда Оленька наклонялась, белый халатик задирался, и высоко оголялись ножки.
Мужская палата была большая, все двадцать коек были заполнены инфекционными больными, и у каждого какая-нибудь история. Перетятько общался только с двумя, то есть с ближайшими соседями. Справа был сельский механизатор, лет пятидесяти пяти. Врачи извлекли из его тела лезвие ножа в тринадцать сантиметров, оно находилось в нём четверть века. Когда ему показали лезвие, он с трудом вспомнил, что как-то в молодости пьяные встречные ребята пырнули его чем-то острым в бок. Маленькая ранка мало кровоточила, быстро заросла, и больше не тревожила. Последние годы механизатор работал на гусеничном тракторе; от сотрясений на бездорожье лезвие будто бы проснулось, в боку начались непонятные боли, сопровождаемые температурой, что и заставило тракториста обратиться за помощью к врачу. Позже тот случай описали в медицинском научном издании, как случай редчайший, уникальный. Конечно, бывали эпизоды, когда хирург оставлял в теле инструмент даже большего размера. Но обычно предметы, попавшие в тело, давали знать о себе скоро, в ближайшие месяцы, ну, через год. Но чтоб четверть века? Невероятно! И долго на случай тракториста и на его настоящее имя будут наталкиваться студенты, практикующие врачи и величавые академики. Так вот играет с людьми слава, пусть эта слава и очень узкая.
С другой стороны от Перетятько лежал мужчина с нерводермией. Почему-то когда он волновался, а волновался он частенько и без всяких заметных причин, у него начинало гореть тело, и хотелось расчёсывать всё до костей, примерно так же, как при чесотке. Мужик говорил, что такая хреновина началась с тех пор, как его контузило во время военных учений. Лечили его уже почти с месяц парафином, уколами, ультразвуком, но ничего не помогало. Перетятько часто не мог уснуть, когда сосед начинал чесаться, кряхтеть и вертеться почти что волчком, и тогда все части его кровати начинали омерзительно скрипеть. Однажды, проснувшись среди ночи и слушая звуки от соседа, Перетятько неожиданно осенило, как от соседа можно избавиться. Во время врачебного обхода он сообщил врачу следующее:
– Я знаю, почему он всё время чешется. Он чешется от волнения.
– Мы это знаем, – сказал врач.
– Да, но вы, наверно, не знаете, почему он часто волнуется.
– Мы не способны читать его мысли
– Он возмущён, что его положили в инфекционное отделение, хотя болезнь его не заразная, – сказал Перетятько с таким видом, будто печётся о соседе. – Он боится заразиться от остальных. Как только он подумает об этом, он начинает сильно чесаться. Если вы его переложите в палату с незаразными больными, он от этого тут же вылечится.
Врач усмехнулся:
– А он вам случайно не говорил, что мы поместили его вначале именно в палату для незаразных. Так он всех так переполошил своим почти непрерывным чесанием, что они революцию устроили, требуя, чтоб мы его перевели в любую другую палату.
– Вот оно как, – сказал Перетятько, и всё, что ему дальше оставалось – с нетерпением ждать, когда его выпишут…
Выпил бы, что ли, Перетятько, глядишь, и настроение бы улучшилось. Нет, продолжал сидеть в ресторане по-прежнему трезвый и невесёлый, горюя по утерянному бизнесу, который так здорово начинался.
“Чёрт бы побрал эту Америку с её миллионом ограничений. Ещё и в тюрьму меня здесь засадят. А что плохого такого сделал? Кому навредил вниманием к деткам? Ну, поглаживал их там и сям. Что они от этого, размылились? Взять американские меньшинства, и особенно этих негров, – творят, что хотят, и как с гуся вода. И только если убьют, наказывают. Чего мне в России не хватало? Что может быть лучше глушить водку в натопленной избушке у реки, среди русского дикого леса; какого чёрта он эмигрировал? ”
Вот так выкаблучивает время: даже избушка на переправе ему вспоминалась чуть ли не с нежностью, несмотря на гонорею и клопов.
“А что если завтра же и улететь? – продолжал размышлять Перетятько. – Пока есть на что купить билет. И, кстати, долг отдавать не придётся”…
– Приветик, – сказали ему за спиной.
Он обернулся. То был Абадонин, но Перетятько его не узнал, хотя он знакомил его и с Марией, матерью девочки с бантом, и с продюсером Клионером.
– Разве можно так горевать, когда вокруг все веселятся? – сказал незнакомец, улыбаясь.
– Есть от чего, – сказал Перетятько, пытаясь припомнить, где он встречал нарядно одетого мужчину.
– А я вот думаю, зря вы горюете. Вы концентрируетесь на мелочах и, к сожалению, не понимаете вашего главного достижения…
– Это какого же достижения? – прервал Перетятько незнакомца. – Вы шутите, что ли? Чего я достиг? Ни денег, ни бизнеса, ни хрена. Да к тому же в тюрьму посадить могут.
– В тюрьму не посадят, – сказал Абадонин.
После такого заверения Перетятько к незнакомцу расположился. Похоже, тот знал, что говорит. Знает законы? Не адвокат ли?
– Вот что скажу, – продолжал незнакомец. – Ваше главное достижение в том, что в отличие от большинства вы сумели сильную страсть осуществить в реальной жизни, а не только в воображении. Реальная жизнь противится страсти, ставит людям палки в колёса. Вся история человечества – это история войны между индивидуумом и обществом. Личность хочет свободу расширить, а общество пытается ограничить. Вот вы и попали в центр конфликта, оказались между молотом и кувалдой. И говоря о палках в колёса, которые общество ставит всем, кто решается жить по своему, вы – замечательный пример тому, что с такими людьми случается, когда они попадают в тупик.
Он выудил книгу из пиджака.
– Это роман Анатоля Франса “Господин Бержере в Париже”. Не хотите взглянуть на эти строчки?
И он приблизил к лицу Перетятько фломастером выделенный параграф: “Все явления существуют одновременно, и нашему будущему не предстоит совершаться. Оно уже совершилось. Мы его только обнаруживаем”.
– Ну и что? – спросил Перетятько, но тут же забыл о своём вопросе, поскольку себя обнаружил в будущем, то есть вернувшимся в Россию.
Долларов было на жизнь немного, но концы с концами пока сводились, и он не спешил впрягаться в заработки. Безусловно, он занялся бы фотографией, но чем именно в фотографии? Пока он болтался по Москве, он храбро сунулся в Дом Моделей, в Грибоедовский ЗАГС, в балетную школу, но везде его принимали скептически. В Москве хватало своих фотографов, одетых с иголочки, подтянутых, с агрессивными бритыми физиономиями, с ними невозможно было конкурировать. Не помогла и такая хитрость: он из Америки прихватил фотографии кинозвёзд, и на всех в нижнем углу отштамповал такие слова: “Международный фотоцентр Вениамина Перетятько”.
Потерпев в Москве полную неудачу, он отправился по провинциям. Там он нередко впечатлял. Из Америки, из Голливуда, фотографировал кинозвёзд! Директор одной поселковой школы, удовлетворённый фотографиями, на которых он и его семья оказались симпатичнее, моложе, и даже, можно сказать, благороднее, – директор тот предложил Перетятько поучить школьников фотографии. Стать педагогом? Ему, недоучке, окончившему только восьмилетку? Да ещё с бесплатным жильём? Перетятько с восторгом согласился, довольно скоро вернулся в посёлок и создал при школе фотокружок, который стал таким популярным, что большинство детей поселения сменили мечту быть трактористами, доярками, работниками пилорамы на мечту стать точно таким же фотографом, как этот толстый весёлый дядька, лепивший пятёрки с двумя плюсами. Родители пока не торопились критиковать такую мечту, но глядели на Перетятько не самыми ласковыми глазами, поскольку дети у них канючили срочно купить фотоаппарат, фотоплёнки, увеличитель, какие-то ванночки, химикаты, резак, дурацкую красную лампу…
Ему бы в момент тот побольше тонкости, ему бы сделать что-то такое, чтобы родители потеплели. Ан, нет, он всё больше стал увлекаться томительным зрелищем под партами. Вот, он сидит за столом учителя, одетый наилучшим для себя образом, в единственный клетчатый костюм и под ним полосатый галстук, а у некоторых девочек невинно раздвинуты коленки. Ему бы ещё чуть побольше тонкости, чтоб ограничиться только зрелищем. Ан нет, жирный олух выбрал девочек посговорчивей, посимпатичнее, и каждой в отдельности сказал, что может послать их фотографии в столичные журналы и газеты, которые читают кинорежиссёры. Эти, мол, деятели кино постоянно ищут юных актрис и, кто его знает, вдруг заметят и пригласят приехать в столицу на пробы для нового кинофильма. Чтоб сделать хорошие фотографии, – говорил он, показывая журналы, привезённые из Америки, – вас надо отснять в таких же позах, и сделать это лучше в моём доме, где, как в художественном ателье, есть и специальная аппаратура, и яркие лампы, и фоны природы, и студийные фото-зонты.
Соглашались многие девочки, и – зачастили в дом на окраине, где поселился Перетятько. Перетятько девочкам наказал держать подробности съёмок в секрете, но вдруг по посёлку пополз слух, пущенный братом одной из школьниц, который подслушал их разговор. Слух был о том, что Перетятько просил, будто, девочек раздеваться, фотографируя в нижнем белье, и даже, будто бы, их уговаривал раздеваться совсем догола.
Вскоре несколько мужиков подкараулили Перетятько, когда он возвращался из магазина. Они повтыкали в тело фотографа твёрдые, как камень, кулаки, не забыли прогуляться и по роже. Всю ночь у фотографа был свет, а наутро он покинул посёлок, не забрав даже последнюю зарплату. Хромая, брёл по разбитой дороге, на спине тяжёлый рюкзак. Вскоре его догнал грузовик. Мужик за рулём сделал знак садись. Перетятько поколебался, но осклабленная рожа мужика не отражала плохие намерения.
– Ты докуда? – спросил мужик после того, как грузовик набрал необходимые обороты для преодоления дороги, которая в конкурсе на худшую дорогу могла бы занять достойное место.
– Да в районку, – сказал Перетятько, исподволь присматриваясь к мужику, пытаясь понять, не знакома ли рожа, не из того же ли он посёлка.
“Вроде бы нет”, – подумал он, слегка успокаиваясь и отворачиваясь от давно не бритой физиономии.
Чуть позже, когда их страшно встряхнуло, и череп едва не раскололся о низкий железный потолок, он с недовольством взглянул на шофёра. Вместо неприбранного мужика за рулём сидел столичный мужчина, – то есть такой, какие в кино, в дорогом костюме и даже с бабочкой, элегантно протягивают зажигалку к сигарете роскошной женщины. Перетятько немедленно отвернулся, зажмурил глаза, потрогал голову там, где уже выросла шишка, и стал призывать на помощь логику. “Грузовик провалился и подскочил, голова моя врезалась в потолок, произошло сотрясение мозга, от того начались галлюцинации. Так, проверим, кто там сидит. Если мужчина в костюме – плохо, а если мужик”… Он повернул голову влево, чуть-чуть приоткрыл один глаз. На месте шофёра сидел мужик.
– Фу! – облегчённо вздохнул Перетятько.
– Или что надо? – спросил мужик.
– Не, ничего, – сказал Перетятько. – Думаю, видел я вас раньше?
– Может, и видел, – сказал мужик. – А здесь, – перепрыгнул он на другое, – нам лучше в сторонку своротить. Впереди дорога совсем поганая, так мы её лучше обогнём.
С этим он круто повернул на еле заметную тропу между соснами и елями, и покатил по ней неспешно. Ветви царапали по кабине, колёса подскакивали на корнях, упавших ветках, глубоких колдобинах. Перетятько не выдержал, наконец.
– Если застрянешь, не развернуться, – сказал он, выбрав слова осторожно, ибо рискованно критиковать человека, сидящего за рулём, да и с советами лучше не лезть.
– Не боись, мне места известны, я здесь охотился не раз, – успокоил его мужик.
Грузовик выехал на полянку и остановился у ручейка. Здесь поработали бобры, повалившие несколько деревьев и построившие плотину.
– Отлить надо, – сказал мужик. – А тебе, что ли, не надо?
– Я подожду, – сказал Перетятько.
– Вылазь! – приказал мужик.
Перетятько почуял нехорошее. “Что лучше, остаться или вылезти?” – лихорадочно он соображал, пока мужик, оставаясь в кабине, глядел на него тяжёлым взглядом. Взгляд тот странным образом давил, как некая физическая сила, как будто мог предметы передвигать, и Перетятько, в самом деле, ощутил, как тело его медленно отползало к открытой дверце. “Дверцу я, будто, не открывал”, – думал он, вытискиваясь из машины. То ли от взгляда мужика, то ли от страха, его охватившего, он не сумел себя сбалансировать, грохнул на землю и там заворочался, как упавший на спину жук. “Вскочить бы, бежать, куда попало”, – заметалось в его голове.
Вот здесь бы как следует посмаковать, что с Перетятько случилось дальше. Тут и нависший над ним мужик с тяжёлым железом в кулаке, и крики, и мольбы, и брызги крови… А не лучше ль историю о фотографе закончить без особого насилия, так полюбившегося авторам современной литературы. Давайте закончим историю так: элегантно одетый мужчина с белой бабочкой под подбородком постоял перед еле заметным холмиком только что вскопанной земли, бросил на холмик кусок деревяшки, сел в грузовик, развернулся ловко и поехал назад по узкой тропе.
И если кто-нибудь забредёт на полянку, известную лишь бобрам, и взглядом наткнётся на деревяшку, лежащую на холмике земли, он прочитает на ней слова, аккуратно вырезанные ножом: “Человек, который хотел жить по-своему”.