Поезд в сторону леса

Глава седьмая: 86

АМФИБИЯ ТАК РАЗВЕЛА ГЛАЗА, что одним глазом глядела на рукопись, а другим на страдающего Левона.

– С точки зрения суеты бумажки твои пострадали больше, чем моего супруга бумажки. Уточню: несравненно больше. Совет тебе дам простой, но значительный: все, что ни делаешь, делай, как следует. Коли желаешь суетиться, суетись тоже, как следует. Рукопись эту ты, вижу, ценишь. Вижу, даже с ума по ней сходишь. Почему же для самого ценного ты выбрал пресквернейший материал?

Левон не ответил, хотя была пауза.

– С точки зрения суеты в мире немного таких чудес, как чистый лист бумаги на столе. Он – распластавшийся динамит беспредельной взрывной силы. Он может родить и погубить, на ум навести и с ума свести, найти сокровище и отнять, создать правительство и низвергнуть. Он может все и ничего. Я бы бумагу из золота делала. Или из платины, – цвет попривычней. А ты? Экономя пару копеек, выбрал бумагу, изготовленную фабрикой промокашек.

Я знаю директора этой фабрики. Внешне такой: тощий, извилистый, страшно потливый и воняет. Беспрерывно сочась потом, себя обсушивает промокашками. Все карманы ими набиты, сухими и влажными лохмотьями. В мелких клочках промокашек и рожа, – то в розоватых, то в синеватых, то в желтоватых, то всемицветная. Вообще, в течении дня рожа менялась беспрерывно. После бритья была темно-синей и на глазах становилась чёрной. Когда в конце завтрака он читал, я, тайком зажимая нос, пару минут взгляд концентрировала на отдельной его щетинке. Та удлинилась на глазах, и на глазах же на ней наросла полнокровная капелька пота. Когда закапало на статью, он, чтения не прерывая, вынул из нагрудного кармана промокашку, поприкладывал к щетине и как намусорил грязно-серым на шею, щеки и даже брови. К вечеру был совершенно другой: с усами, бакенбардами, бородой, и все в разноцветном лохматом мусоре. Наутро, думаю, снова был синий, но посчастливилось не проверить, ибо так провонял жилище, что поздним вечером пришлось сбросить, и повезло ему, что не с лоджии.

– А откуда? – спросила девушка.

– С дивана. Как гусеница корёжился, матерно блеял и демонстративно прикладывал к телу промокашки. Так я его, лежачего, пинками, и до входной двери докатила. Там подфутболила, и, думаю, подобрали аж в самом низу.

– Однако, – с лица убрала усмешку, – я описала это дерьмо отнюдь не для красного словца. А чтобы получше продемонстрировать отвратительное качество бумаги, которую ты сделал основным орудием твоей самой главной суеты.

А вот тебе антитетический пример. Знаменитого романиста, случившегося быть моим отвергнутым супругом, и о котором я начала, а сейчас продолжаю рассказывать. Бумагу для рукописей он подбирал, как если бы сердце себе подбирал. Но нет магазинов и фабрик сердец, зато производителей и продавцов бумаги по всему свету сколько угодно. И Станислав, несмотря на занятость, особенно общественно-политическую, прикладывал громадные усилия для поисков бумаги-идеала. С каталогом бумажной фирмы на неважно каком языке, его лицезрели за утренним кофе, на прогулке, на унитазе, в антракте оперетты или заседания, в скучной или весёлой беседе, в мыльной пене, в токсидо, – всегда.

Скажем, для рукописи романа, прогремевшего впоследствии, как “86”, Станислав решил опробовать бумагу малоизвестной японской фирмы. Там он провёл весь последний месяц перед началом работы над рукописью, вернулся из Японии помолодевший и привёз такую бумагу: оквадраченный лепесток окраски расцветающей сакуры; в розово-мраморных прожилочках, неожиданно складывающихся в рисунки стыдливо целующихся фламинго; блестит, как глаза восторженной девочки; отталкивает влагу, грязь, неточность мыслей; шарик ручки на ней сумасшествует.

Мы с мужем, бывало, так забавлялись: один приставлял ручку к бумаге, не имея единой мысли, другой дул на ручку с таким же бессмыслием; шарик сдвигался и катился, выписывая кренделя; получалось слово, потом – другое; шарик быстрее, – уже предложение; мы в него вчитывались и ахали: что за превосходное начало!

Слова выпрыскивали, как паучата из лопнувшего гнезда; шарик змеился, как кобра в зубах пламенем охваченной мангусты, – высекая искры на стыках букв, дымясь на сложно-подчиненных предложениях.

Лист заполнялся в мгновение ока, мы жадно хватали его, перечитывали, сходили с ума от совершенства, подшивали в папку “ШЕДЕВРЫ – РАЗНОЕ”.

Однажды, поедаемый над рукописью, шлепнулся маслом вниз бутерброд. Разгневанно скомкав испачканный лист вместе с измордованным виновником, Станислав отверг их в корзину для мусора, вскочил в новый лист и, пришпорив Пегаса, помчался наверстывать упущенное. Галопирует и вдруг слышит, как позади что-то шуршит. На полном скаку со стола хватает пудовое пресс-папье, джигитом прокручивается в седле…, – и пресс-папье из вот-вот снаряда обращается в изумление, занесенное над головой. Не мышь щуршала в корзине для мусора, а проворно выталкивалась из нее бумага японского производства. Вот распрямилась, и лежит,- обнаженная, розовокожая, чистая, сладкая, то есть, гладкая, – не отличить от пригожей девушки.

Некомкающаяся бумага. И нервущаяся, к тому же. Ты не поверишь: бывало, мы с мужем, два взрослых, двужильных, семипядных, хватались за лист с разных сторон, тянули, задыхаясь и оскользаясь, и перетягивая друг дружку, а ни надрыва, ни морщинки…

Она подравняла пальцами пламя.

– Как отмечалось, закончив рукопись, муж помчался к Москве-реке. Взобрался привычно на верхнюю палубу, сел, хорошо про себя усмехается, большим пальцем левой рукопись гладит, на указательный палец правой кудерьки накручивает мечтательно. Вдруг на воде смерч заплясал. Со всех пассажиров сорвал одежду, а у кого-то – включая исподнее. О наголовниках, сумках, газетах вообще нечего говорить, – летали стаей хичкоковских птиц, одного пассажиришку всмерть заклевали. И особенно изощрялась, проявив самурайскую жестокость, бумага японского производства. Смерч умчался. Шум наверху, включавший топот босых ног, стенания, всхлипы и голый мат, привлек внимание нижней палубы. Издевательски приодетые, нижние прыснули наверх. Верхние буквально остервенели. По катеру в разных направлениях покатились сцепившиеся пары.

Станислав взлетел на капитанский мостик и представился рулевому. Тот недоверчиво впитал взглядом татуированного Пегаса на неспортивной груди Станислава, попялился на шведские кальсоны, усмехнулся случайной дыре на белом носке из верблюжей шерсти, поймал запах водки, отвернулся и все усмехаясь, продолжал навигацию по реке. Станислав, стервенея, указал на сотни розовых листков, нетонуще качающихся на волнах, прокричал, что может погибнуть памятник отечественной культуры, прошипел, что если погибнет, то рулевой напрасно родился. Вздувшись щечными желваками, рулевой попытался физически выпереть. Станислав обуздал зуд в кулаках, чтобы извлечь из ширинки купюру, которую я, предвидя все это, прикрепила с изнанки булавкой. Рулевой показал, что интересуется, а потом немало часов тщательно крутился по реке, пока Станислав и матрос катера не извлекли из реки всё розовое.

Сложив по порядку извлечённое, Станислав обнаружил много пробелов. Немедля взойдя на высшую точку и громогласно себя разгласив, он призвал всех пассажиров, назвав их “дорогими соотечественниками”, прочесать близлежащие улицы.

Женщины смущенно ухватились за ослабшие резинки трусиков, ладонями прикрыли неподшитые бюстгалтеры. Мужчины, как будто впервые в жизни, заметили на собственных кальсонах протёртые и вздутые коленки, лимонные пятна на ширинках, мешки на задах, – конечно, пустые, но выглядели как бы полу-пустыми. Голые расправили на телах мокрые клочья газет и журналов, по ошибке выловленные из реки. Иначе, все дали понять Станиславу, что они непрочь прочесать улицы, но, дорогой Станислав Кириллович…

Вот почему этот роман назван “86”, – по числу пропавших страниц. Название всех восхитило новаторством. Один лишь придурок возражал, что, мол, существуют уже 41-й, 84-й, 96-й, но, слетев в голом виде с лоджии, навсегда прекратил портить воздух. А главное, название романа тесно увязалось с основной идеей.

– А что если, – спросил Станислав, – Ы-Оглы не будет пожарником, а будет, к примеру, скотоводом. Тогда он сможет спасти не сирот, всего-то несколько замарашек, а выведет к источнику страдающее стадо, восемьдесят шесть коров или овец.

– Овец! – воскликнула я. – Овец!

В тот же день, то есть в День Смерча, мы с сожалением отметили, что рукопись, выловленная из реки, разбухла и физически, и в содержании. Последнее нас огорчило особенно, ибо герой жил в безводной степи, где вырастить хоть какое животное – титаническое усилие. А тут читаем размокшую рукопись и не верим своим глазам: “степь” везде обратилась в “море”, “земля” – в “воду”, “овца” – в “дельфина”, даже вместо “прищурил глаза” читали: “уставился в перископ”. Станислав бросился на почтамт и швырнул в провода телеграфа грубо-короткое недовольство: “Желтые жопы зпт почему вашу мать размокает”.

Наутро стали листки развешивать, таким же макаром, как твою рукопись…

– М-да, как твою,- повторила толстуха, гадливо оглядывая помойку, оказавшуюся в гостиной, уводя испачканный взгляд, протирая его батистом, брезгливо отплевываясь в кулон. – Ежели б “86” развесить напротив того дерьма, то это дало бы тот же эффект, как если бы, скажем, Ягу с Василисой раздеть догола, да поставить рядышком.

Подсохнув, рукопись покоробилась, о чем мы тут же еще грубее телеграфировали японцам.

Наутро, снимая с веревок листки, мы их складывали по порядку. Я предотвращала стопку от развала, Станислав концентрировался на росте. Получилось выше того стола. Выбрав стулья с прямыми спинками, мы окружили-подперли стопку со всех четырёх сторон. Муж заказал самолет на Горький. Улетел. Вскоре вернулся. За ним в квартиру вошли сорок молодцев, и с ними был дядька их морской. На спинах лежал многотонный пресс. Его опустили тихонько на рукопись, – она сократилась на семь восьмых.

А на другое утро мы ахнули: рукопись стала в три раза тоньше, чем до происшествия на реке. Пролистали: вода исчезла. Больше того: вместо слова “земля” употреблялось слово “песок”, “степь” заменилась “палящей пустыней”, “из рукомойника скудно высыпались обжигающие песчинки”, овцы подохли и валялись, как пересушенный пергамент, но мы их искусно оживили в необходимом нам количестве.

– Поздравляю! – спустя ровно год хрипел мне в лицо скандинавский старик, и плотоядно лобзал мне руку. – Заочно поздравляю в Вашем лице супругу Нобелевского лауреата.  

Коротко об авторе

Мигунов Александр Васильевич родился в Ленинграде. Закончил cначала строительный техникум, потом факультет журналистики МГУ. Два года работал в Индии. Проживает в США с 1979 года. Автор трёх книг на русском языке: “Поля проигранных сражений” (под псевдонимом Владимир Помещик, с предисловием Саши Соколова), “Веранда для ливней”, “Сказки русского ресторана”. В США издано собрание рассказов на английском в книге “Отель миллион обезьян” (“Hotel Million Monkeys”), под псевдонимом Виктор Брук. Произведения Мигунова публиковались в таких журналах в России и за рубежом, как “Континент”, “Эхо”, “Огонёк”, “Столица”, “Золотой Век”.

Recent Comments

    google7164b183b1b62ce6.html