Поезд в сторону леса
Глава девятая: Нагоходец
НОЧЬЮ ПРОСНУЛСЯ от завихрения воспалившейся чьей-то мысли, как-то касающейся его. Открыл глаза – зга згою вокруг. Голое тело обливала атласно-тяжёлая простыня. Кровать была без ямы и скрипа, чужая была кровать.
Внизу живота ощутилась резь. Вскочил и проворно пополз по кровати, сорвался на пол, оправился на ноги, двинулся, шаря перед лицом, вскоре уперся ладонями в стену. Прощупал все четыре стены, вспомнил свой сон, как тащился по лоджии бесконечного этажа, и раздраженно усмехаясь, прощупал еще сколько-то стен.
Двери, таки, не было. Как не нашлись другие наполнители стандартного жилища: окно, выключатель, шлепанцы, стул, пусть хотя бы единственный гвоздь, вбитый в стену хотя бы без цели.
“Избушка там на курьих ножках стоит без окон, без дверей”. Второе столетие эта строка взмахивает черными уютными крылами над кроватками русаков, ширит их глазки восторгом и страхом, остерегает от темных сил, а скорее, к ним привлекает, обучает летать фантазию. Но какому ребенку, этой строкой занесенному в темный дремучий лес, где шевелится леший за пнем, в мохнатых ветвях зеленеет русалка, глазеют с частокола черепа и недобрые ворон и сова, куриные ноги поворачивают избушку без окон и дверей, с трубой, из которой вот-вот вылетит страшная Баба-Яга, – какому ребенку придет мысль, что в избушке нету уборной, и что делать, коли захочется.
Терпение лопнуло несколько раньше, чем лопнул его мочевой пузырь. Левон отшлепал из теплой лужи, нащупал кровать, сгреб простыню, бросил в лужу, наощупь прибрался, сухими концами стал осушать тоже обрызганную стену, странно гладкую, как из стекла.
Показалось, будто ложбинка. Голые пальцы на ней утвердил, стал осторожно по ней следовать в верхне-вертикальном направлении. В момент, когда приподнялся на цыпочки, ложбинка круто свернула вправо. Он на цыпочках пошел вправо. Ложбинка отвесно упала к полу. Сама собой отыскалась и ручка. Повернувши и распахнувши, полу-возник в коридорном свете, таком сиренево-приглушенном, будто был летний час сумерек, минут за пятнадцать до полной тьмы.
Гоже ль разгуливать обнаженным по неясно какому дому? Бывает же так: отворишь дверь, а там тебе бал и маскарад или сюрприз от толпы друзей по поводу дня твоего рождения; нарядны и хохочут над обнаженным именинником.
Отступив, распахнул дверь шире и изнутри на стене, где и надо, был обрадован выключателем. Им воспользовавшись, оказался как бы на дне большого аквариума. Стены на вид совершенно стеклянные, сине-зеленые, как море. Кровать голубела простыней, бирюзовела скомканным одеялом. Над изголовьем на стене – большая кнопка, как выключатель. Пол был из плиток, на взгляд каменных, с рисунком песка и там и сям гальки. Он содрал оставшуюся простыню, укутался и снова вышел в коридор.
Коридор казался чем-то знакомым, но все коридоры почти одинаковы. Дошел до коридорного поворота, из-за которого изливалось освещение летних сумерек.
За поворотом, в знакомой прихожей стояла русалка из малахита. Точно такую он видел во сне: головой в потолок, плавником на полу, и так же она на него глядела живыми изумрудными глазами.
Только это: он спал по-прежнему. Подступив к русалке вплотную, потрогал начало ее бедра. Светящаяся зелень малахита была холодной, твердой и гладкой,
как и должен был отзываться полированный ценный камень. Взглядом огладил ее тело, нежнее прошелся по шее, щеке, бархатисто скользнул по носику, и встретил зеленые глаза. Они – светились. Они – звали. Они обещали что-то большое.
Он поверил им, в них погрузился, его закружило, помчало куда-то, оттуда он в какой-то момент увидел свою жалкую фигурку, укутанную в голубую простыню, бросил ее и стал проникаться неведомым окружением.
Оно состояло из снежинок, летящих, казалось, во всех направлениях, а вообще слетающих вниз. Левон инстинктивно зажмурил глаза, но снежинки его не касались. Он подставил снежинкам ладонь, но ладони не увидал. Поискал остальное тело, но и тела нигде не было. Выбрал снежинку покрасивей и полетел за ней, с ее скоростью, став нефизической частью метели. Вокруг ощутил несчетное множество многообразных духов и веяний. Многократно был приглашен во взаимное проникновение, но твердо и вежливо уклонялся, подчиняясь влиянию некоей силы.
Он опустился в сугроб улочки. Вокруг темнели плохие избы. Из приоткрытых дверей курило. Воздух дымился от поземки. Где-то кричали, пели, стучали. Вдруг обнаружил, что видит себя: по пояс в сугробе и укутан в голубую нечистую простыню, затвердевшую на морозе. Он почувствовал свое тело, то есть, что тело околело, вылез на санный широкий след и босиком побежал куда-то.
Из переулка вышел старик, с первого взгляда имевший вид голого. Костлявые обветренные бедра не для согрева, а от людей были обвернуты узким рубищем. Босоного, пружинисто придвигаясь, главой к небу, очами горе, с пальцами, сплетенными под подбородком, он имел вид в молитву ушедшего.
В шаге от Левона остановившись, от неба взгляда не отрывая, старик прошамкал беззубым ртом, заросшим кудрявым седым волосом:
– Зябко? Возрадуйся, молодой! Сладок рай, коль зима люта. Слыхал ли про сорок святых мучеников, что околели от мороза в виду жарко натопленной бани?
Левон лошадино мотнул головой.
– То было на озере Севастийском, – обострил старик взгляд на небо.
Левон всмотрелся, куда тот глядел, и ослеп от роя снежинок. Старик затянул духовную песню, бойко задвигал босыми ногами в белизне свежего снега.
Он, – подумал Левон. – Кто еще. Голый и чокнутый. Васька Блаженный. Не поразительна ли история: именем нищего дурака назван красивейший храм России! Ну, а сорок? – дальше раздумывал, наметив двигаться за стариком. – Околеть у жарко натопленной бани. Ладно, один. А – сорок! Тоже круглые дураки.
– Эй, держи! – проревело сзади.
Он оглянулся и прыгнул в сугроб, в последний момент успевая спастись от пудовых копыт коня, просторных саней с литыми полозьями, и на красном сукне возлежала невероятных размеров боярыня с человечески-жабьей физиономией. Она вышвырнула из саней огненно-рыжий мохнатый ком, тот развернулся на пол-неба и опал как раз на Левона. Обнаружив, что лисья шуба, он поспешил в нее облачиться.
На обочине, сбитый санями, в боли корежился старик. Левон подошел. Старец притих. Уселся сам, игнорировав руку, было протянутую Левоном. Снегом стал отирать бок, кровоточащий содранной кожей.
– Летом будешь гореть в Новгороде, – вдруг ясно проговорил. – Как раз на царское тезоименитство. Я тебя вытащу. Жив останешься.
Левон отвечал про себя: дурак!
Глаза старика налились слезами.
– Жабой будешь, – сказал придушенно. – Жена будет жаба. Жабят наплодите. – Всхлипнул: – Хватит ли сил спасти?
Выбрался на ноги, прочь захромал. Немного отстав, Левон побрел следом.
Обметаемые метелью и из двадцатого века взглядом, мимо него тащились избушки с катарактными узкими глазами, укрытые снегом кости пожарищ и пустыри для новых пожарищ, культяпки когда-то могучего бора с одинокими, случайно уцелевшими деревьями.
Начался сад, в его глубине громоздился боярский дом. Сложен из бревен столетней крепости, с окнами, похожими на бойницы, еще и за железными ставнями, дом неохотно ждал орду крымского хана Давлет-Гирея, наемное войско Стефана Батория, враждебного боярина-феодала, восставших холопов, бандитов, – будущее.
Прохожие редко попадались: баба, завернутая в хламиду, с полными ведрами на коромыслах; купеческого вида толстопузый в обметающем землю тулупе, в остроконечной высокой шапке; мальчишка, обежавший Нагоходца, и швырнувший в него снежок. Завидев Левона, все притормаживали на его неприкрытую голову, безбородие, лисью шубу, еще озирались и удалялись в какие-то мысли и заботы начала шестнадцатого века.
Юродивый, тем временем, не просто шел, а вел себя, как и положено юродивому. Вдруг застывал, нисводил взгляд с неба на какую-нибудь избу, вглядывался, счастливо улыбался, лепил снежки и бросал их в брёвна. У другой же избы, напротив, всхлипывал, карабкался к избе через сугроб, оглаживал и лобызал бревна.
Улочка кончилась пустырем, а переулок, в который загнули, со свистом открытого пространства развернул панораму Кремля.
Ноги, ослабнув, остановились. Чувство знакомого просквозило до обжигающих мурашек. Этот дом на углу переулка был когда-то его домом. С того обугленного бревна, сквозь муть того слюдяного оконца глядел он все детство, молодость, жизнь на то, что видел в эту минуту.
Переулок скатывался к мосту над неширокой замерзшей рекой. На дальнем ее низком берегу было людно, шумно и дымно. Дальше был ров за двумя рядами невысоких зубчатых стен. И за ним, отчего задохнулось русско-московское сердце Левона, с измененной знакомостью величавился, грозился, зубатился, золотился, христианился холм Кремля.
Старик оказался далеко, когда разжалось оцепенение. Трусцой возбужденного дурака, нагнал старика уже за мостом и объявился между харчевен, среди зазывающего, стряпающего, вкусно и смачно жующего люда. Проглотив много слюны, ухмылок и подозрительных взглядов, пошел вдоль рва под кремлевской стеной, потом по краю торговой площади, где меж лавчонок, возов, шалашей торговали шкурами, сапогами, холстами, упряжью, копьями, рыбой, ягодой, битым зверьем, посудой, взобрался под арку Фроловских ворот. Озираясь, не узнавая, брел за голой спиной юродивого меж неизвестных ему хором, свернул за угол, и – да, он в Кремле, перед белым Успенским собором.
Нагоходец обрушился на снег коленями, локтями и лицом, застыл в высочайше смиренной позе, многократно истово перекрестился, каждый крест усилив поклоном, вскочил и направился вдруг не в собор, как ожидали того Левон, калеки, нищие и зеваки, а в сторону великокняжеских палат.
Обогнув Грановитую палату, Левон натолкнулся на оживление, которое указывало на событие. Скрипели полозья богатых саней, степенно высаживались, раскланивались, оправляли длинные бороды, воротили лицо от метели, смеялась споткнувшаяся боярыня, ржали кони, басили кучера.
Стражник размерами с быка, закованный в кованое железо, яростен мордой и секирой, стал надвигаться на юродивого. Левон отстал, примешался к зевакам. Некто с крыльца замахал руками:
– Буде, буде! Пусти дурака.
Стражник нехотя послушался. Глядя мимо него в небо, Нагоходец вплотную его миновал, шевельнув голым плечом кольчугу, и мимо усмехающихся бояр взобрался по лестнице внутрь хором.
Кутаясь в шубу и отмечая, как постепенно околевают босые бездельничающие ноги, Левон лихорадочно обмозговывал, как прошмыгнуть мимо царских церберов; ничего особенного не придумал, и, млея сердцем, направился к лестнице. Стража двинулась наперерез. Левон побежал рыжей лисицей. Кто-то подбил его ноги копьем. Кувыркаясь, распластываясь на спине, пучась, вопя, защищаясь ладонями от летящих в лицо лезвий…
Остались поскуливание ветра и злое перешептывание снежинок, грубо толкающихся на лету. Отстраненно узрел себя, размахавшимся на снегу голубой и рыжей мертвячиной. Из вскрытого черепа – изливалось. Стражники чистили о сугроб окровавленные секиры. Сложным порывом ветер взметнул, взвил над крыльцом и в дверь зашвырнул.
Поднялся с пола и отряхнулся, зло игнорируя хохот боярина, засвидетельствовавшего, как он поскользнулся на чем непонятно, на пол грохнулся, да затылком, как-то пропал для себя самого, очнулся, но с чувством, что он князь Репнин. В сильно подпорченном настроении вступил в обеденную палату.
За столами, по кругу расставленными, сидели иноземные послы, князья, бояре, свита, незнатные, но заслужившие царской милости. Царь сидел как бы в одиночестве, – по обе стороны от него сохранялось столько пустого места, на сколько он мог простереть руки. Царь был молод, широкогруд, нос горбинкой, покручивал ус и живо оглядывал палату. Близко к нему был поставец, ззаставленный бокалами из злата-серебра.
Отвесив царю поясной поклон, князь отыскал за столами место, сел спиной к настежь окну, за которым тихо шуршал дождь. Ненавязчиво соседей оглядел. Подивился огромных размеров боярыне с откровенно жабьей физиономией, хотя видел ее много раз и всё поблизости от царя.
С брезгливым любопытством проследил, как заглотила она белугу: шея бурно заволновалась, глаза провалились куда-то в голову, способствуя проталкиванию в чрево, живот накатился на пол-стола. Но вот глаза выкатились наружу, с них оползла мутная пленка, с неудовольствием на лице толстуха проникла во взгляд Репнина.
В тот же миг князь себя увидел будто в церкви, у алтаря, усердно читающим вслух Евангелие. Кто-то сзади к нему подошел и ударил кинжалом в спину. Падая, князь среди своей жизни особо подробно припомнил пирушку, когда, подпив, все надели маски и плясали, будто язычники. Ужаснувшись сему сатанинству, Репнин молил царя со слезами: “Не гоже так делать царю христианскому!” Не ответив, а хохоча, царь нацепил и на князя маску.
“Эй, – кричал, – веселись, играй с нами!”
Маску содрав, князь швырнул её под ноги и стал ее яростно топтать. Иоанн Васильевич осерчал…, – и вот князь валится на алтарь с протолкнувшимся к сердцу кинжалом…
Устрашившись жуткого виденья, князь отвел глаза от боярыни и попал им на голого старца с отрешенным приподнятым взлядом и бормочущим маленьким ртом. Подумал, не это ли Нагоходец, дививший Москву птичьим образом жизни, странными поступками и словами и проникновением в знамения.
Морщась, пощупал шишку на черепе. Велел слуге принести вина. Окрестился и во здравие царя опрокинул мальвазию в глотку.
Позже, значительно повеселев, охотно кушал жаркого лебедя, приправляя уксусом и сметаной.
Отмечая собственное тезоименитство, Иоанн Васильевич был приподнят. Ласково беседовал с гостями, много смеялся, из рук своих отправлял на столы разные кушанья, хлеб и частенько соль.
Хлеб и кушанья означали царскую благосклонность. Солью царь выражал любовь. Получившие что-нибудь от царя, вставали и кланялись на все стороны.
В палате удивились и зашептались, когда соль получил Нагоходец. Еще более зашептались, когда юродивый не вскочил и не раскланялся царской милости, а продолжал глядеть в потолок, бормоча неразборчивые молитвы.
Царь, все заметили, сдвинул брови, но через миг уже улыбался и, не сводя с Нагоходца взгляда, говорил что-то слуге. Тот принес Нагоходцу бокал, наполненный греческим вином. Юродивый принял бокал в руку, да вдруг встал, повернулся к окну и выплеснул всё наружу.
Кто ужаснулся, кто, вроде, не видел, а кто выразил на лице: а что ожидать от дурака. Иоанн Васильевич чуть задумался, но упрямо послал Нагоходцу следующий бокал. Тот, молитвы не прерывая, взял питие в обе руки и тоже отправил за окно. Царь заметно лицом потемнел, ус укусил и играл скулами. Слуга сутуло понес старику третий бокал вина. Юродивый вытянулся навстречу, весь подрагивая в нетерпении, схватил золотой царский сосуд и излил его за окно. Царь хватил кулаком по столу, вскочил, от гнева перекосился и, задыхаясь, искал слова.
– Царе, – рёк в тишине Нагоходец. – Перестани от гнева твоего. Яко сего пития излияньем аз сим потуших пожар, коим в сей час объят весь Новград.
Такими словами всех поразив, Нагоходец выбежал из палаты. Царь закричал слугам нагнать. Несколько бросились вдогонку.
Старец бежал удивительно быстро, позоря крепкие ноги младых. Покинув территорию Кремля и сбегая к Москве-реке, слуги оскальзывались на снегу, катились чурбанами и поражались, что старик бежал резво и гладко, будто по ровному настилу. У воды юродивый не свернул, чтобы бежать вдоль берега, а замедлил до быстрого шага, и – слуги ахнули и пригвоздились, – пошел сначала по тонкому льду, а потом и по воде. И на другом берегу пропал.