Веранда для ливней

1

Эдвард оказался в пережитой ситуации,  – он снова трясся в старом автобусе, который с частыми остановками продвигался из Сан Хосе к Берегу Кокосового Ореха. Автобус снова остановился, на этот раз посреди джунглей, рядом с прилавками с едой. Эдвард прошёлся вдоль сухофруктов, орехов, сладостей и другого, что он затруднился бы назвать, спросил, где можно купить пива. Ему указали на угол строения, неприметно выглядывавшего из зарослей. Пошёл он к строению, внутрь ступил и оказался перед баром, за которым лежал деревенский двор под навесом из тростника. Посреди двора стоял поросёнок, он пошатывался и похрюкивал. Была там и дремлющая собака, она на миг приоткрыла глаза, ничего особенного не отметила в пожилом озирающемся человеке, и снова ушла в свои полусны. Эдвард выкрикнул пару слов. Тут же поблизости заговорили юными звонкими голосами, и с неожиданностью взрыва перед Эдвардом возникла неземная красота в виде девушки лет восемнадцати. Она его весело оглядела, фантастически улыбнулась, подала бутылку холодного пива. Появилась девушка помоложе. За нею – другая, потом ещё, и все эти молоденькие прелестницы были стройны и грациозны, с утончёнными умными личиками. Где же их мать?  – подумал Эдвард, и тут же во двор ступила мать, тонкая, красивая и молодая, похожая на старшую сестру девочек. А отец? И отец возник, с лицом сообразительным и добрым. Эдвард заказал ещё бутылку. Из девушек, матери и отца, из поросёнка и собаки, из дерева прилавка, из бутылки пива на него повеяло мощным предчувствием, что здесь ему будет так хорошо, как нигде никогда не бывало. Он страстно захотел не уезжать, жениться на девушке, на любой, стать другом матери и отца. Всё в мире сошлось, всё обещало идеальное продолжение… Он услышал гудки автобуса, они ему приказывали вернуться в надоевшую старую жизнь. Пальцы так сжали пивную бутылку, что раздавили бы её, если бы в нём было больше ярости ко всему, что лишало его свободы. Стыдясь обернуться на брошенный рай, он уходил в старую жизнь с не окровавленной рукой…

Его разбудила стюардесса.

– Скоро посадка, – сказала девушка с глазами на пол-лица и с красной луной посреди лба. – Застегните, пожалуйста, ремень.

В иллюминаторе, то ли вдали, то ли рукой можно потрогать, белели драматические пики Гималаев. Эдвард стал предвкушать прохладу, пахнущую снегом и цветами, но только самолёт остановился, внутри его стремительно потеплело, а за пределами салона на пассажиров набросилось пекло. Выкупавшись в собственном поту, Эдвард забрался в топку такси и потребовал включить кондиционер. Таксист обернул к нему чёрные заросли никогда не брившегося лица, сверху увенчанного грязноватой, давно уже нестиранной чалмой.

– В наших краях, – сказал он с гонором, напоминавшим патриотизм, – не нуждаются в искусственном охлаждении. Напротив, – добавил он затылком, – мы здесь частенько околеваем.

Оставалась надежда на холл гостиницы и дальше – на номер с кондиционером. Я войду в холл, – спланировал Эдвард, – и сначала игнорирую конторку. Сначала я сяду в удобное кресло рядом с холодной струёй воздуха, под брызгами журчащего фонтанчика, и буду сидеть там, сколько хочу. Эта надежда тут же увяла в духоте перегретого холла “Республики”, в тошнотворном запахе старых ковров, в бесполезном повизгивании вентилятора. Эдвард тут же прошёл к конторке и мокро на неё облокотился.

– Вы абсолютно уверены в том, что забронировали “Республику”, а не какой-то другой отель? – спросил худой, но брюхастый менеджер с тёмным нервическим лицом.

– Номер бронировала секретарша.

Менеджер вновь просмотрел бумаги, завалившие маленький столик.

– Ваша секретарша что-то перепутала. Сэр, я вас вынужден огорчить: ни одного свободного номера.

– Ни одного, – повторил Эдвард, начиная паниковать от совокупности неудач. – А как насчёт другого отеля? Ваш ли, другой – мне не так уж важно, я здесь пробуду всего две ночи. Мне главное – номер с кондиционером.

– Сэр, переполнены все гостиницы. В городе огромное событие – сельскохозяйственная ярмарка. Да вы, вероятно, и сами знаете. Вы ведь на ярмарку приехали?

– Нет, – сказал Эдвард. – Не на ярмарку. На фирму “Рао и Сыновья”.

Лицо менеджера поплясало под музыку каких-то ощущений, произведённых ответом Эдварда, вспомнило про номер с кондиционером, раздутый живот на худом теле задрожал от вялого смеха, а рот выговорил кошмар:

– Сэр, в нашем городе вы не найдёте ни одного номера с кондиционером. Комнаты с искусственным охлаждением есть только в нескольких крупных компаниях, в числе которых, могу вас обрадовать, фирма “Рао и сыновья”. Кстати, не их ли благодарить за эту путаницу с бронированием? Почему бы вам туда не позвонить?

На фирме оказался автоответчик.

– Поздно. Все разошлись по домам, – лицо менеджера изобразило насмешку над работниками фирмы, сожаление, сочувствие, печаль, необходимость мириться с судьбой. – Есть такой выход, – продолжил он, лицом бросая судьбе вызов. – Я мог бы вас временно поселить в пустующем номере на крыше. Там будет, конечно, жарковато, но душ, вентилятор и сила духа помогут снижать температуру до вполне выносимых градусов.

Улыбка Эдварда не получилась – её страдальчески исказила и разница во времени с Нью Йорком, и то, что он не успел отоспаться после перелёта через Атлантику, и перспектива вернуться в пекло, чтоб попытаться там отыскать не переполненную гостиницу.

– Ладно, – кивнул он. – Номер на крыше.

– Сэр, – сказал менеджер тихим голосом, закончив Эдварда регистрировать. – Вам в городе могут наболтать, что в том номере что-то случилось. Отнеситесь к подобным слухам критически.

– Кто-нибудь умер от жары?

– Жара у нас редкое явление. А такая жара – рекордная.

– Что же? – хотел Эдвард, всё-таки, знать.

– Не волнуйтесь. С вами всё будет в порядке.

Эдвард последовал за слугой. С вибрацией, скрежетом, лязгом и визгом лифт поднял их на верхний этаж. По хилой, едва ли не временной лесенке они взошли ещё на этаж. Там, в застоявшейся жаре, находилась единственная дверь без внешнего и внутреннего замка. Слуга дёрнул ручку, дверь распахнулась, на них дохнуло, как из парилки. Слуга ткнул пальцем в разные стороны:

– Сэр, вокруг железная крыша.

2

Ночь прошла в мучительной бессоннице. Время от времени он поднимался, вымачивал под тёплым душем простыню, ложился, обернувшись испаряющейся влагой, а когда простыня высыхала, снова вставал и тащился в душ. Он забылся только под утро. Ненадолго. Проснулся от стука. Открыл дверь. За ней никого. Он раздражённо дверь захлопнул. Сквозняк увеличил её скорость до оглушительного грохота, от которого должны были проснуться все обитатели гостиницы. Он отошёл от двери на цыпочках, приблизился к открытому окну.

Под ним была плоская крыша дома, на которой из битого кирпича строили простое помещение, что-то похожее на кухоньку, что подтверждал тихий дымок из временного дымохода. Среди строительных материалов сидел на корточках человек и колол обрезки досок. На крышу вышла грузная женщина, резким голосом распорядилась, слуга закивал, уронил топор и сунул худое тело в постройку. Женщина помедлила, огляделась, зевнула и тоже удалилась.

Эдвард хотел вернуться в постель, но его задержал утренний воздух, насыщенный птицами и цветами. А тут и слуга опять объявился, но теперь он был этажом ниже, на бетонированной веранде. Её от дождей защищал навес, от взглядов соседей и прохожих – стена высотой в человеческий рост, на стене стояли горшки с цветами. Тёмнокожее щуплое тело слуги боролось с двумя вёдрами воды, он направлялся к синей бочке.

Да, а вчера, – припомнил Эдвард, – этой бочки там точно не было. Вчера, мельком выглянув из окна, я увидел на этой веранде плетёные столик и несколько кресел. В такую жару, подумал я, на этой веранде сидеть не станешь. Зато там, наверное, замечательно в сезон юго-западного муссона. Знаю из прошлых ощущений: как хорошо, развалившись в кресле, со стаканчиком виски или рома, смотреть на сплошную стену воды, летящую в трёх шагах от тебя и обрушивающуюся на твёрдое. Грохот, прохладные брызги и ветер, дрожащий исчёрканный контур дерева… В такие моменты его память рисовала под деревом двух подростков, физически развившихся почти в девушек, а по поступку (в грозу под деревом!) – перепугавшихся малышек. Их оглушало и ослепляло комковатое чёрное небо, а струи-нити и молнии-иглы сшивали землю и небеса со скоростью взбесившегося “Зингера”. Эдвард круто свернул к берегу, уговорил их забраться в лодку и повёз к городскому причалу. Ливень, как будто, раздел одну девочку, то есть её светлое платье от воды стало прозрачным, и Эдвард, студент двадцати лет, боролся с собственными глазами и мечтал, чтобы до причала оставалось ещё миль сто.

Слуга составил ведро на пол, поднатужился над другим и опрокинул его над бочкой. Вода выбросилась из ведра, как жирная мерцающая рыбина. Слуга исчез и вскоре вернулся, и сцена, завершаемая рыбиной, повторилась ещё много раз. Эдвард терпел скуку повторов, поскольку надеялся, что бочка когда-нибудь, всё таки, наполнится, и начнётся новая сцена. Возможно, эта новая сцена будет ещё скучнее старых, – скажем, какое-то долгое время в бочке будет блестеть вода, и в лучшем случае всё оживит птица, прилетевшая напиться, – но все мы миримся с настоящим только упорной надеждой на то, что грядущие сцены жизни окажутся более увлекательными.

Было похоже, что всю свою жизнь слуга проходил с опущенным взглядом, но если бы взгляд его взбунтовался и взметнулся выше горизонтали, в сторону гостиничного окна, – он бы увидел в нём иностранца, по пояс обрезанного подоконником. Не углубляясь в детали увиденного, он бы, тем не менее, отметил белизну нетренированного тела, непривычную в этих смуглых краях, пивное брюшко, облысевший лоб с седыми остатками волос, полузатененные очки (без которых по причине сильной близорукости Эдвард обходился только в душе и, разумеется, во сне).

Бочка наполнилась до краёв. Слуга исчез и не возвращался, и всё всегда подмечавшие птицы косили мерцавшими бусами глаз на мерцающий круг воды. Слуга опять появился на крыше и продолжил колоть щепу. Где-то громко включили радио с бесконечной надрывной мелодией.

В девять Эдварда ждали на фирме, и ему бы проявить благоразумие, то есть скорее вернуться в кровать, но он оставался у окна. Любопытно, как женщина будет мыться, – останется в сари, или разденется? Последнее, казалось бы, естественней, но как человек, объездивший свет, Эдвард обрёл право на утверждение: половина женщин планеты моют тело, не раздеваясь. В любом случае, отчего бы не подсмотреть интимную сценку и сделать несколько фотографий. Эдвард задёрнул пыльные шторы, оставив в них щель размером с лицо.

На веранде случилось движение, – уже знакомая грузная женщина направлялась в сторону бочки; на широком бедре, как на волнах, раскачивался голенький младенец. Она подняла ребёнка над бочкой, – Эдвард это сфотографировал, – и окунула его в воду. Девочка заплакала, задёргала ножонками, её посадили на бетон, намылили тельце, ополоснули, подхватили на руки и унесли. Плач, затихая, ушёл вглубь дома, и снова над всеми звуками улицы воцарилась плачущая мелодия.

Пока ничего не происходит, можно отвлечься на скучноватое, но необходимое пояснение, почему Эдвард не расставался с камерой и даже телеобъективом. Как работника экспортного отдела, его отправляли в разные страны для заключения контрактов на поставку сельскохозяйственной техники, попутно приходилось разбираться и с гарантийными претензиями. Больше всего таких претензий поступало из стран третьего мира, где технику, проданную корпорацией, губило небрежное обслуживание. К отчёту о каких-то нарушениях было полезно приложить фотографии сломавшейся детали, состояния ремонтной мастерской, не обслуженного узла, засорившегося фильтра, давно не менявшегося масла.

Но это всё скучные причины неразлучности Эдварда с фотокамерой, были причины и интересные. Он порой попадал в места, о которых не знали в туристских агентствах, и там ему случалось сфотографировать что-нибудь необычное. Особо любопытные фотографии он иногда посылал в журналы, и какие-то были опубликованы (дети, разметавшиеся во сне на спине гигантского буйвола, едва выглядывавшего из воды; крестьянин, ужасно покусанный тигром; человек, выращенный в кувшине – с огромной головой и карликовым телом). Удачные снимки он увеличивал, вешал на стенах своей гостиной, и к декорациям со смыслом добавлялся такой плюс: было о чём поговорить с самыми неинтересными гостями.

 3

 Веранду украсил белый цветок в образе девочки лет двенадцати (а, может, и больше, – подумал Эдвард, – все эти худенькие индианки выглядят значительно моложе большинства своих сверстниц из Америки); она была в белой ночной рубашке, почти подметающей бетон. Она вплотную приблизилась к бочке, утопила в ней руки и косички и, упираясь в железный край тоненькой шеей и подбородком, стала тихонько взбалтывать воду. Мощные линзы приблизили девочку на расстояние трёх шагов. Эдвард стал её удалять, пока в кадре не появились горшки с разноцветными цветами и между ними – крупная птица, интересующаяся водой. Щелкнул затвор, и красивый миг не затерялся среди других мигов, непрерывно надвигающихся из будущего. Дальше – она отошла от бочки, наклонилась, взялась за подол рубашки, разогнулась, взмахнула руками, и с белой рубашкой, как с белым флагом в высоко вытянутой руке, капитулировала в его камеру обнажённым тоненьким телом.

Что же я делаю, старый дурак? Заместитель начальника отдела международной корпорации, тридцать лет женатый мужчина, отец троих замужних дочерей бесстыдно поглядывает из окна за голой моющейся Лолитой, и даже её тайно фотографирует. И что буду делать я с этими снимками? В журнал не пошлёшь, не повесишь в гостиной. Как будет реагировать супруга?…

Девочка покинула веранду, чтобы вернуться с большим ковшом, утопила его в бочке, с трудом подняла, изогнулась под тяжестью и опрокинула на себя маленький бурный ливень. Нас уверяют, – подумал Эдвард, – что время движется только вперёд. Но почему тогда столько способов, – книги, кино, фотографии, память, – почему столько способов возвращаться в то, что уже произошло? Отныне эта юная индианочка послушно, когда я пожелаю, изогнётся, как деревцо, сопротивляющееся ветру. На её слабые плечики с безжалостной мощью обрушится ливень всего, что обрушивают на женщин им повстречавшиеся мужчины. Над нею, когда я захочу, снова заплачет эта мелодия…

Девочка вновь зачерпнула воды, поставила ковш рядом с собой, присела на корточки, стала намыливаться, потом пролила ещё несколько ливней, и веранда после этого опустела. Ему бы лучше вернуться в кровать и хоть сколько доспать до работы, но он оставался у окна, предчувствуя какое-то продолжение.

Улица. Белые коровы. Просто лежат. Или тихо бредут. Или жуют кусок газеты. Велорикши без седоков. Ткнулись колёсами в колёса и в ожидании клиентов обмениваются словами. Мальчик-слуга бежит через улицу с двадцатью стаканами чая…

Из-под бетонного козырька по мокрым следам, оставленным девочкой, на веранду вошла девушка. Ему, наверное, показалось, что после девочки он созерцал, что случалось на этой улице. Скорее всего, он несколько лет пропадал в позабытом куске жизни. Потом он вернулся в эту гостиницу, встал на рассвете у окна и увидал, как к бочке с водой вышла та повзрослевшая девочка. Она потянулась, вскинула голову и поглядела прямо на Эдварда. Он отшатнулся от окна, потом осторожно выглянул в щель между закачавшимися шторами. Она поднимала подол рубашки. Не заметила, – думал он, продолжая фотографировать. Выше коленей, ещё выше…, – и тут будто кто-то грубо ошибся – дёрнул неправильную верёвку, занавес пал, занавесив сцену, актриса вспорхнула испуганной птицей и пролетела за кулисы…

Улица. Белые коровы. Мальчик-слуга бежит через улицу с двадцатью пустыми стаканами…

Веранду заполнила и переполнила знакомая грузная женщина в сари. Она направлялась к бочке с водой. Или он снова пропадал, – теперь лет на двадцать куда-то пропал? Вот во что превратилась девушка. Что за жизнь, зачем она тянется, – чтобы шедевр превращался в бочку? Косо взглянув на окно гостиницы, и тем подтвердив, что его заметили, женщина сунула руки в воду, пару раз на себя плеснула, мокрым лицом обернулась на Эдварда (и на всех, кто увидит её в альбоме), резко отвернулась и нырнула в глубину, затаившуюся под крышей.

К макушке здания через улицу прикоснулся розовый луч. Нежно окрашенный пальчик солнца указывал тем, кто хотел увидеть, на то, что на город скоро набросится изнурительная жара. От неё улетят и спрячутся птицы, куда? в неизвестные людям тени. Цветы от жары скоротечно состарятся, и многие состарятся до смерти. А воздух так от жары пропотеет, так провоняется всем, что воняет, так изваляется в пыли, – что от него сбежать бы куда-то…, – но только куда от воздуха спрячешься? И люди привычно продолжат всё то, к чему приучили их столетия. Сядут живыми крикливыми пнями торговцы сладостями и специями, сандаловыми палочками и паном (во время жевания которого люди выглядят, как вампиры, рот наводняется красной слюной, частые обильные плевки обрызгивают стены и тротуары, и улицы выглядят, как декорации для съёмок расстрела демонстрации). Сядут астрологи и хироманты, сядут бездельники и нищие, сядут собаки, козы и дети. Мимо, окатывая их пылью, с рёвом помчатся грузовики, автобусы и легковушки. Едва касаясь горячей земли, покатят дребезжащие велосипеды и трёхногие коляски с седоками в ослепительно белых одеждах. Протопает слон, пропижонит верблюд, протаранится бык, протащатся буйволы.

Веранду безрадостно оживил слуга с половой тряпкой. Эдвард плотнее закрыл окно, забрался в кровать и подумал о том, что под поверхностью его жизни, внешне нормальной и даже успешной, всё взмучено тревогой и сомнениями, а в глубину и заглядывать страшно, – там давно уже поселилось безобразное существо, которое звали неудачей.

 4

 Брак с супругой считался успешным лишь по количеству прожитых лет. Прозрачное платьице, однако, – не лучшая причина для женитьбы. Оно, хоть и было таким прозрачным, так занавесило душу девочки, что когда он начал в душе разбираться, у них родилась первая дочь. Выйдя из колледжей, его дочери обратились в прохладных пустых мещанок, нашли себе точно таких же самцов и вспоминали об отце только по праздникам и по нужде (то есть когда требовались деньги). Напрасно он сдался в своё время, не стал их воспитывать в той же строгости, в какой выращивали его, а отдал их на растерзание подросткам-друзьям, либеральным идеям, отупляющему телевидению. Профессию, международную торговлю, Эдвард выбрал не по душе, а по совету других людей и из финансовых соображений. Любимое дело, – понял он поздно, – должно вовлекать уникальный талант, то есть врождённую способность делать что-то лучше, чем другие. Был ли он одарён талантом? Обладал ли способностью ощущать так, как другие не ощущали? Ответить да он не осмеливался. На нет находилось возражение: тогда отчего же иногда он умел отмечать моменты, когда неожиданно и загадочно всё сочеталось таким образом, что он испытывал состояние, с каким, возможно, живут в раю? Если бы Эдварда попросили описать подобное состояние, он вряд ли нашёл бы точные мысли, – он состояние всё сошлось стал бы иллюстрировать ситуациями, но без надежды, что его слушатель сумеет прочувствовать то же самое. В ситуациях этих часто присутствовали музыка и женская красота. Не та физическая красота, которую женщины нам навязывают, – в виду имеется красота мимолётная и загадочная: сумасшедший наклон головы; волна неземного происхождения, вдруг захлестнувшая лицо; дрожание локона на шее, которая тает белой свечой, и горячий её стеарин обжигающе капает на сердце.

Возможно, всё в мире сходилось и в детстве, но впервые подобное состояние Эдвард отчётливо отметил, когда папашей лет тридцати он сидел на школьном концерте. Оркестр, включавший его дочку, играл мелодию Моцарта, – мелодию красивую, но искажённую неслаженным исполнением (впрочем, родительский энтузиазм создавал атмосферу большого успеха). Скучая, он оглядывал музыкантов и задержался взглядом на девочке, грациозно склонившейся к виолончели. Она была в чёрном шёлковом платье, её блестящие длинные волосы ритмично, как волны в океане, накатывались на инструмент. Она вся, казалось, трепетала, – то ли от музыки, то ли от юности, то ли от влюблённости в кого-то. Вот сидит девочка, – он подумал, и тут внешне обычная школьница вдруг расширилась до небес и придушила его своим будущим. Словно в ней вмиг, одновременно, со взрывоопасной концентрацией проступила бездна всех тех эмоций, которые к ней испытают влюблённые… Или: он стоял у светофора под музыку семнадцатого века, и вдруг в зеркальце заднего вида обнаружил смазливую мордашку. Стреляя глазками по сторонам, девушка подкрашивала ресницы, потом растворила нежные губы, с помощью помады и карандашика сделала их ещё желанней, потом убрала косметику в сумочку, посерьёзнела мордашкой и задумалась. И – будто время остановилось, наткнувшись на звенящую преграду, и Эдвард понял, что всё сошлось, – и старая классическая музыка, и милая задумчивая мордашка, и жирные белые облака, лениво развалившиеся над Парижем, и её романтичное воспоминание, в которое он будто бы проник… Или: в хмурый и ветреный день он бродил по осеннему парку. Начался снег, колючий и мелкий, и зашуршал по сухим листьям. И звук тот оформился в ритм и мелодию, в которых какая-то высшая сила выражала тоску по той единственной, которую он так и не встретил. Парк помутнел от внезапных слёз, которые были похожи на слезы окончательного прощания с мечтой пережить большую любовь. И не в силах двигаться дальше, он впал в горько-сладкое оцепенение…

Представим, он знал, в чём его талант, но как применить его практически, какое дело к нему приложить? Есть ведь таланты, в которых общество либо не испытывает нужды, либо их носители не догадались, как свой талант донести до общества, сделать его популярным товаром. Что за проклятие! – думал Эдвард. – Почему он во всём выбирал дороги, которые оказывались ошибочными? Почему, обнаружив свою ошибку, он тем не менее продолжал двигаться в ложном направлении? Почему у него не хватало решимости бросить всё и пойти напролом сквозь неудобства бездорожья?

 5

 Он так и не понял, сумел ли заснуть, или просто легко забылся, но встал тем не менее по будильнику, на фирму приехал ровно в девять, как раз к началу переговоров, и дальше весь день глотал крепкий чай и держался поближе к кондиционеру, к его освежающей струе, брызжущей мелкими острыми каплями с запахом озона и аммиака. Закончив дела, заглянул к директору.

– Вам машину? – спросила его миленькая секретарша. – Вы немного не подождёте? Мистер Рао уехал в банк, но он вернётся сию минуту. Не хотите чашечку чая?

Как забавно в её губках выговариваются слова, – типично индийское произношение перемешивается с оксфордским, – она, очевидно, училась в Англии. Не пригласить ли её в бар? Однако, он знал, что последует дальше: эта смазливая индианочка расширит оливковые глаза на игривого старичка, и тем самым его унизит. Нет, ни к чему ему лишний ожог.

– Спасибо, я обойдусь без машины.

Вышел на улицу, осмотрелся. Мимо катила пустая коляска.

– Эй, бабуджи!

Рикша подъехал.

– Садитесь, сааб. Вам куда, сааб?

– В какой-нибудь прохладный ресторан.

Рикша не понял, – такой заказ он услышал впервые в жизни, с его точки зрения все рестораны были намного прохладнее улицы, – но он уверенно закивал и покатил в ресторан подороже, – туда, где был шанс подзаработать на привозе клиента-иностранца.

Вот и Эдвард вместе со всеми катит по пыльной и шумной улице. Он, за версту не похожий на всех, он, на которого все оборачиваются. Спицы сверкают, пыль серебрится. Стены, одежды, дорога, – всё белое.

В сумрачном и длинном ресторане, похожем на внутренность пенала, было, конечно, не прохладно, но в нём оказались фонтан и сквозняк, шевелящий одежды, волосы, скатерти. Эдвард уселся рядом с фонтаном. Несильные струйки вылетали по периметру круглой чаши, в центре над чашей они сталкивались и падали на золотистого божка. Распорядившись о пиве с едой, Эдвард задал такой вопрос:

– Я слышал, в “Республике” что-то случилось…

– Опять? – воскликнул официант.

– Год назад, – пояснил Эдвард. – Что там случилось год назад?

– Там зарубили иностранца. Да, топором по голове.

Эдвард сидел в ресторане долго. Потом подумал, что надо встать, выйти на улицу и поехать. Нет, не в гостиницу. А куда? В этой стране либо ходят в кино, либо слоняются по городу.

Вышел на улицу, жарко дышащую. Крикнул рикшу: “В кинотеатр.” Предыдущие две бессонные ночи, бутылки пива, еда в ресторане и покачивание коляски вогнали его в глубокий сон.

Очнулся от криков. Толпа за забором. Вон, даже конная полиция. Крики, свист. Толпа из мужчин. Хоккей или регби. В такую жару? Нет, воистину дети солнца. Мужчины сидят на стадионе, а женщин на задних дворах домов насилуют солнечные лучи. Поехали дальше. Плакат “ШОУ-ШОУ-ШОУ”. Ниже плаката – рисунок скелета, под ним мелкие буквы на хинди. Дальше ещё такой же плакат, над входом в брезентовый шатёр.

– Что там такое, бабуджи?

– Маджик, сэр.

– Стоп. Приехали.

– Сэр, а как же кинотеатр?

Нет, сегодня он обойдётся без смазливой влюблённой пары, поющей и танцующей в цветах на фоне заснеженных Гималаев. Раз поцелуются – поют. Ещё поцелуются – поют. Да ещё перед тем, как начнут целоваться, держатся за руки и поют. Сегодня он попробует маджик.

 6

 Ряды деревянных скамеек без спинок и грубо сколоченная сцена. Центр её загораживал занавес, сшитый из белых простыней, на них углём – рисунок скелета. Брезент шатра своё отслужил, но с помощью заплат из подвернувшихся материй продолжал жизнь за пределами старости. Заплаты крепились к брезенту верёвочками и были похожи на жирных лягушек, жадно греющихся на солнце. В незаштопанных дырах пылилось солнце.

К нему подошёл человек в форме, очень похожей на форму слуг, таскающих чай в госучреждениях, но отличался от тех презренных лентами серебряного цвета, окаймлявшими фуражку и рукава. Он козырнул, как постовой:

– Ваше место в третьем ряду.

После недолгого ожидания на сцену забрался всё тот же служащий. Зрители стихли. Приблизилась улица.

Простыни занавеса раздвинулись, – на месте рисованного скелета стоял низкорослый, пучеглазый, мордастый, пузатый, с большими усами, во фраке, с красной бабочкой и с тростью. Он поводил глазами по зрителям, вскинул трость, указал на кого-то. Щупленький мальчик лет восьми пробрался к сцене, сел на неё, стал болтать босыми ногами. Фокусник крикнул: “Ах-ха!” – в руке у него оказалась картофелина. Он бросил картофелину мальчику, тот её ловко подхватил и положил рядом на сцену. Фокусник снова крикнул “Ах-ха!” – в руке у него выросла луковица, которую он тоже бросил мальчику. Дальше возникли огурец, стакан воды, люминесцентная лампа, палка с набалдашником, спички, топор. Мальчик поймал все эти предметы, расставил их в линию на сцене. Фокусник, телом похудев, стал тыкать в каждый предмет тростью и что-то подробно объяснять.

Глазея от скуки в разные стороны, Эдвард заметил в углу сцены что-то вроде большой трубы, отверстием направленной на зрителей. А не в трубе ли их скелет? Или, быть может, это пушка? Стреляющая скелетами? В этот момент заиграла музыка, мальчик поднял с полу картофелину, фокусник тронул её палкой, и палка объялась коптящим пламенем. От луковицы – лампа загорелась, от огурца – вспыхнула спичка…

Мальчик ёжился, нервно смеялся, потирал коленку коленкой. Он сидел на железной пластинке, присоединённой к электричеству, на другую пластинку вставал фокусник и, касаясь предметами мальчика, замыкал электрическую цепь.

Эдвард почувствовал озноб, словно и он замкнул эту цепь, но этот озноб был не от мальчика, а от того, что его слишком долго обвевали холодные струи на фирме “Рао и Сыновья”.    После небольшого перерыва занавес снова заволновался, из-за него на глаза зрителей вышла седая старая женщина в ярком, весенних цветов сари. Она повернулась, как манекенщица, зашла за трубу, фокусник крикнул, в трубе мелькнула-упала шторка, в отверстии все увидели женщину. Фигура её медленно расплывалась, будто она погружалась в воду. Вот появился какой-то рисунок, что-то похожее на решётку…, – в отверстии трубы возник скелет. Он подёргал руками, ногами, подвигал челюстями, повертел черепом.

Эдвард вспомнил свою камеру, сфотографировал скелет и осознал, что в течении дня он почти в пугающей последовательности запечатлел на фотоплёнке ребёнка, девочку, девушку, женщину, старуху и, наконец, скелет. Он углубился в размышления, что за этим могло стоять и как назвать такую подборку, но фокусник снова хлопнул в ладоши, кости растворились в набежавшей плоти, женщина вышла из-за трубы, склонилась в реверансе, удалилась.

Фокусник взял в руки топор, остановился напротив Эдварда и жестом предложил ему пройти на сцену. Эдвард, тоже жестом, отказался. Фокусник что-то проговорил, все зрители засмеялись.

– Он говорит, – склонился сосед, – что после происшествия в “Республике” иностранцы боятся топоров.

Эдвард обиделся, но не очень. Опыт поездок в разные страны, особенно в страны слаборазвитые, его давно уже научил: натура людей и целых народов универсально одинакова, – богатых, сильных и иностранцев никто по-настоящему не любит. Эдвард реагировал на шутку, как реагируют все другие, по-доброму высмеянные комедиантами, – он через силу засмеялся.

На этом представление закончилось. Эдвард вышел с толпой на улицу и растерянно остановился. Он не хотел ехать в гостиницу. Мимо него прошелестело весенних цветов яркое сари. Словно рядом прошелестело нечто похожее на спасение. Эдвард выпрыгнул из пустоты, догнал женщину, поравнялся.

– Простите, пожалуйста. Одну секунду.

Она обернулась, остановилась. На них оборачивалась вся улица.

– Я был на вашем представлении. Я хотел задать вам вопрос.

– Как я превращаюсь в скелет?

– Это я, кажется, сообразил. Что вы знаете о происшествии? Год назад? В гостинице “Республика”?

Она отшатнулась и быстро пошла, взбивая ногами яркие краски, – как будто упорно и насильно погоняла перед собой всё лучшее, случившееся в её жизни.

 7

– А вас поджидают, – сказал менеджер. – Пожилой господин слева на диване.

Эдвард взглянул на диван слева. Пожилой господин читал газету.

– Что он хотел?

– Он сказал так: я бы хотел повидать человека, который снимает номер на крыше.

– Долго он ждёт?

– Часа два.

Эдвард отёр рукавом мокрый лоб.

– Ну и жарища у вас здесь. Почему вы не поставите кондиционер?

– Сэр, мы здесь часто замерзаем из-за близости Гималаев.

– Ну, я пожалуй пойду к себе.

– Сэр, вы забыли о господине.

Эдвард сделал вид, что не расслышал, направился к лифту, ступил в кабину. За металлической жирной решёткой вниз пополз пожилой господин.

Добравшись до комнаты, Эдвард тут же сбросил с себя мокрую одежду; мокрый и белый, как яйцо, только что вынутое из воды, пошёл через влажные комки, испарявшие запах тела. Содрал простыню, сухую и жёсткую, как забытый на печке букет. Встал под жиденький тёплый дождик, а простыня через плечо в виде древнегреческой туники. Струйки нагрелись, стали горячими.

Лёг, облепился простынёю. В дверь тихонечко постучали. Странная штука вентилятор. Висит, как паук, на потолке. Куда-то он полз, сорвался, повис, и завертелся, завертелся…

В дверь опять постучали, погромче… Вот одолеет странную силу, остановится, покачается, повисит, прицелится клювом, и сорвётся-ринется вниз, и накроет мохнатыми лапами…

В дверь постучали ещё громче… Ещё он похож на огромного шмеля. Мирно летал под потолком, во что-то врезался, всё смешалось, и зажужжал, завертелся от боли… В дверь стучали громко, настойчиво… Я затерялся в песках Сахары. Сверху по склону слетает ветер, он – как дыхание топки котла. Я был в какой-то экспедиции, или паломником, умер от жажды, меня положили между барханами и прикрыли сухой простынёй. Что копать яму и хоронить, – белый горячий бархан надвинется и захоронит меня, как следует…

Громкий требовательный стук… Простыня на мне быстро высохла, и вентилятор стал идиотом, который на верхней полке парилки всех обмахивает полотенцем. Если бы был “Музей Бессмыслицы”, я притащил бы туда вентилятор…

Пойдёмте, устало сказал Куратор, я покажу вам свой музей. Они ступили в пустую комнату, и Эдвард споткнулся о вентилятор. Шагните дальше, сказал Куратор. Эдвард шагнул, но под ногой вдруг оказалась пустота. Он отшатнулся, сел на пол, услышал, как катится в пропасть камень. Куратор кивнул: так и должно быть; вы побоялись на что-то наткнуться и предпочли ступить в пустоту; вы не успели сообразить, что пустота может быть пропастью; ведь согласитесь: идти по комнате и вдруг провалиться в горную пропасть, и покатиться, и насмерть разбиться, – это бессмыслица в чистом виде. Очень похоже, сказал Эдвард, из музея возвращается не каждый. Куратор кивнул: конечно, не каждый; ну, вы намерены идти дальше? Эдвард отполз от невидимой пропасти. Стены подвижны, сказал он, стена придвинулась ровно на столько, на сколько я от неё удалился. И что это значит? спросил Куратор. А то, что музей ваш готов вместить всё; и то, что в эти стены попадает, немедленно становится бессмыслицей…

 8

 Он проснулся. Низкое солнце уже огибало угол здания, и, не в силах заглядывать в комнату, лишь золотило пыль на стекле. Видимо, тот господин стучал. Видимо, было какое-то дело, связанное с нашей корпорацией. Всё очень просто. Чего я боялся?

Он под подушкой нашарил очки, набросил на плечи простыню и пошёл открывать дверь. Там стоял пожилой господин. Он был в костюме и при галстуке, руку оттягивал портфель.

– Мистер Ганапати, – он представился, не протягивая руки.

Эдвард сказал своё имя без мистера и указал гостю на стул, находившийся у кровати. Портфель, опускаемый на пол, произвёл неожиданно громкий стук. Эдвард уселся на кровать, и они почти коснулись коленями.

– Мы с вами одеты совсем по-разному, – вымучил Эдвард начало беседы.

– Да, в самом деле, – кивнул Ганапати, не реагируя на шутку.

– Как вы терпите эту жару?

– Да, жарковато, – сказал гость, без малейшей испарины на лице.

– Вы извините, я лучше лягу.

– Как вам удобно, – сказал Ганапати, подождал, пока Эдвард укладывался, придвинул стул поближе к кровати, переплёл тёмные пальцы. – Знаете, я помесь либерала с консерватором. Но я противник такой раскованности, когда человек не сознаёт, хорошо или плохо он поступает…

Эдвард решил сократить вступление.

– Извините, я плохо соображаю, я не спал две последние ночи. У вас ко мне какое-то дело? Вы не могли бы в двух словах…

– Боюсь, в двух словах вы не поймёте.

Эдвард сдался, закрыл глаза. Гость сделал вежливую паузу, которую хозяин не заполнил, и неторопливо заговорил, будто лектор в начале речи:

– Как вы, наверное, сами отметили, в нашей стране относятся к женщинам значительно строже, чем на Западе. Это кара за те свободы, за ту развратную лёгкую жизнь, которую женщины нашей страны, так называемые “арийки”, вели тысячелетия назад…

Предмет его речи был любопытным, однако Эдвард не мог концентрироваться и терял целые предложения.

– … и он наделил их страстью к одеждам, украшениям и косметике, болтливостью, лживостью, легкомыслием… выше пояса женское тело было полностью обнажено, а ниже носился самый минимум, как на скульптурах Кхаджурахо… пили крепчайшие напитки, плясали до позднего утра, были свободны в связях с мужчинам… ниже пупка она стала нечистой, потом нечистой вообще, орудием дьявола, искушением, сводящим с праведного пути…

Эдвард развлёкся предположением: мы сколько-то вежливо побеседуем, потом он откроет свой портфель, достанет орудие убийства…

Он сглотнул горьковатый комок, похожий на новый симптом болезни, с усилием и даже будто бы со скрипом провернул глазные яблоки к окну. Пыль на стекле, золотая недавно, помутнела до цвета меди, словно солнце, клонясь к горизонту, переоценивало всё прошлое и, как мудрец на закате жизни, большую часть прошлого обесценивало.

– …Ману, знаменитый законодатель, предписал им замужество сызмала, в возрасте восьми-десяти лет, дабы их похоти и пороки не успевали расцвести, и наслал проклятье родителям, в чьих домах незамужние девочки обретали половую зрелость… мужа, каким бы плохим он не был, пусть даже пьяницей и садистом, женщина должна была боготворить… далее последовал обряд “сутти” – самосожжение вдовы на погребальном костре мужа… вдова и проститутка и сейчас именуются одним словом…

Эдвард заснул, а когда очнулся, гость, прохаживаясь по комнате, говорил с закругляющими интонациями:

– …родственники женщины и все её знакомые были бы шокированы, оскорблены, проведав, что некий незнакомец её разглядывал обнажённой и, тем более, фотографировал…

Эдвард уселся на кровати:

– Вы хотите, чтоб я извинился?

– Отдайте мне плёнку, и дело с концами. Я заплачу вам. Назначьте цену.

– Ну что вы. Причём здесь какие-то деньги? Веранда отсюда, как на ладони. Я не пойму: если вас смущают любопытные взгляды из гостиницы, зачем же вы позволяете дочкам…

– Дело в том, что ещё вчера ваш номер, как бы, не существовал.

– То есть… Вы шутите, конечно. Я слышал от нескольких людей, что год назад в этом самом номере…

– Вчера, год назад – какая разница? – В голосе гостя впервые почувствовалось нетерпение, раздражение, лицо неприятно напряглось. – Буквально вчера, или год назад, что для вечности всё равно, ваш номер ещё не эксплуатировался.

Против подобного утверждения было бессмысленно возражать.

– Эта веранда, – сказал Ганапати, смягчаясь голосом и лицом, – у нас становится популярной только в периоды летних муссонов, – мы наблюдаем оттуда ливни. А моемся мы во внутреннем дворике, который можно видеть только с вертолёта, если б такой хоть раз объявился. Но иногда по разным причинам мы бочку переносим на веранду, у которой, кстати, хороший сток, – вода заливает не двор, а улицу. Вчера, например, во внутренний дворик нам завезли кирпичи и песок, и бочку пришлось поднять на веранду. Её поднимать не так тяжело, мы её подтягиваем на верёвках; более хлопотно наполнять её, но с этим справляется слуга. До того, как ваш номер появился, – не знаю, какому идиоту пришла идея его нахлобучить на ржавую крышу старой гостиницы, – нам на веранде было уютно, мы были надёжно защищены…

Эдвард опрокинулся на подушку, закрыл отяжелевшие глаза. Рядом жужжала большая муха. В пальцах сжать, и вылезут кишки. Прыгну в окно. В бочку с водой. Жить надо в бочке. Чтобы прохладно. Пить бесконечно. Жить под ливнями…

– Я не могу отдать вам плёнку, поскольку на ней есть другие снимки, они связаны с моим бизнесом… Да, мне, в самом деле, нездоровится. Давайте встретимся завтра утром. Я приглашаю вас на завтрак. Мы всё обсудим на свежую голову…

Хлопнула дверь. Он раскрыл фотокамеру, вытащил плёнку, засунул под тумбочку, снова лёг и тут же заснул. Проснулся. Было совсем темно. Вентилятор гнал горячие волны. Он опять намочил простыню, лёг, но ему уже не спалось. Ещё одна ночь в этом жутком номере, и его не очень крепкий организм, ослабленный бессонницей и простудой, даст повод этому городку заговорить о другом происшествии в одиннадцатом номере “Республики”. Самолёт улетал только завтра в полдень, но он поднялся, собрался в дорогу, спустился в холл, вышел на улицу. Тут же подъехало такси. В аэропорт, заказал Эдвард. Уже закрылся, сказал таксист. Тогда на вокзал. Тоже закрылся…

Скрипнула дверь. Он увидел вошедшего. Ты лежи, приказал вошедший, и посмотри вокруг себя. Вокруг меня люди, сказал Эдвард. Кто эти люди? спросил вошедший. Эдвард вгляделся: девочки, фокусник, менеджер отеля, отец девочек, женщина-бочка, и слуга. Объясните, пожалуйста, что это значит? Сейчас ты поймёшь, сказал вошедший, сделал присутствующим знак, они подняли что-то тяжёлое, занесли над Эдвардом, и опустили…

 9

 Ветка качнётся под лапками птицы. Дрогнут и тихо начнут расходиться на ночь сомкнувшиеся лепестки. На крышу выйдет заспанный слуга. Поднимет с крыши ржавый топор, который вчера ещё был не ржавым. Громко расколется доска. В бочку выплеснется вода. На веранду вбежит девочка. И взглянет вверх, на окно гостиницы. За стёклами, отсвечивающими небо, будет напряжённая пустота.

Что-то сорвалось, не сцепилось, и время, бегущее по прямой, по кругу, спирали, вверх, или вниз, – кто его знает, как бегущее, – сделало какую-то ошибку. Всё в этом мире несовершенно (совершенен один только Бог), – так вот, почему не предположить, что у времени тоже бывают срывы, и в номере одиннадцать “Республики” топор для раскалывания досок опустился на голову человека, который умел проникать в моменты, когда всё в жизни красиво сходилось, но иногда забывал учитывать, что в сбалансированном мире чем выше гора, тем глубже пропасть, чем ярче восторг, тем чернее печаль, что на всякую красивую гармонию приходится уродливая дисгармония.

Но ты о том, девочка, не думай. Пока твоя жизнь – нераскрытый бутон, в котором напрягшиеся лепестки ещё не знают, к чему раскроются; ты лучше порадуйся тому, что можно спокойно снять рубашку и поиграть на веранде с брызгами, мылом и маленькими ливнями в игру губительной красоты.

G-0W4XH4JX1S google7164b183b1b62ce6.html