Поезд в сторону леса
Глава четвёртая: Плевки в чашку
СЕГОДНЯ СТРАННО, – сказал Левон, себя обнаруживая за столом без следов ярившегося пожара. Толстуха и девушка, сидя напротив, вязали на спицах и беседовали.
– Я словно куда-то весь день проваливаюсь, – говорил Левон, озираясь кругом, а они, оборвав беседу, но продолжая блистать спицами, вежливо его слушали. – Вещи пропадают, возникают, временами излишняя громкость в эфире, ваша рука, вы извините, удлиняется, как из эластика, то вы обращаетесь в профессоршу, то разыгрывается пожар. Откуда, например, в многоэтажном здании этакая изба? – спросил он конкретно и ждал ответа.
Амфибия зевнула, но не использовала другой возможности разинутого рта.
– Может быть, всё это только сон? – оставался Левон в вопросительной форме.
– Всё быть может, и всё бывает, и мир переполнен как чудесами, так и зевотным реализмом, – прошамкала Амфибия и зевнула, всеми зубами ему указывая, что данный момент обзёван реальностью.
Рукой удлинившись, с вялой игривостью она его за нос ущипнула и настоящей, до слёз болью укрепила непонимание. Он чихнул и обнаружил, что в голове ломило так же, как от нередких угаров в детстве, когда слишком рано он или отец перекрывали печное хайло.
– Что, например, случилось с пожаром? – грустливо хотел он знать.
– Как что? Потушен, – сказала Амфибия, напрягая шею и рот для зевка.
– А мы? Что было? Как мы спаслись?
– Я, скажем, спасаться не собиралась. А вы…, – разинула рот, – сгорели, – захлопнула, клацнув, и передёрнулась.
– Да вот же мы, живы, – возразил.
– Живы-то живы, а были сгоревши.
– Мы бы ведь померли. А мертвецы…
– Ничто никогда не умирает, а лишь перемещается в пространствах.
Помолчали.
– Ну ладно. А стол?
– А стол…, – зевнула, – заменили. Распался в обугленные головёшки. Что же держать такой. Вызвала грузчиков. И увезли. Видно, на свалку.
– Так это новый?
– А… а… а… а… – га.
– А сучок, – мешал спать Левон. – Если стол новый, то как же сучок абсолютно на том же месте?
– Правда, что редкостное совпадение…, – ещё шевелился язык толстухи, а голова велась к животу. – Вот почему и говорят, чего только на с-с-с-с…, – и она спала.
– И у меня бывает такое же, – возникла совсем забытая девушка. – Чьи-то руки мне представляются будто ржавыми кочергами, задевают электрические провода, искры раздуваются, как шары, взлетают, лопаются, и из них выскакивают немецкие парашютисты.
– Это похлеще, чем эластик, – закивала толстуха во сне. – Аль пригорюнился? – вопросила, и, очевидно, не во сне, ибо глядела на Левона; либо умела и так спать: глазея и участвуя в разговоре. – Али припомнил нечто нерадостное?
– Портфель, – булыжником выпал ответ. – Тоже, небось, сгорел.
Толстуха задумалась над чем-то, без единой пылинки сна.
– А что если, – сказала значительно, – твой портфель сейчас бы нашёлся? Что бы ты за него дал?
– Да что угодно! – взметнулся Левон.
– Слова твои, – сказала толстуха. – Слышишь? – к девушке обратилась. – Он за портфель что угодно даёт. Что бы ты от него хотела?
Девушка подумала. Усмехнулась. Все ждали, что скажет, но смолчала.
Толстуха поморщилась: – Ах, да не деньги! И никакое не барахло. Этого я тебе дам, сколько хочешь. Не знаешь, ещё что попросить? Гляди в глаза ему. Глубже гляди. В нем, хоть внешне и незаметно, кроется ненужная глубина. Ты вот, будто, закинь в него удочку и жди, что попадётся.
Отчего бы не поиграть, – выразили девушкины глаза и впились в глаза Левона, как в заброшенный поплавок. Амфибия пристально, как помогая, глядела в глаза девушки. Смутившись, Левон почти отвёл взгляд, но раньше дрогнули и отскочили девушкины зрачки.
– Ага, попалось, – кивнула Амфибия. – Как раз, что надо. – Потёрла руки. – Ну, что же…, – стала вздыматься. – Скрепим старинным обрядом. – Всплыла над столом. – Вы посидите, а я в одно местечко слетаю.
И, как обоим показалось, полетела вокруг стола, без шевеленья поджатых ног. Они приподнялись и шеи вытянули, проверяя дурацкое заблуждение, но в этот миг подол сарафана с накрахмаленным шелестом опал и скрыл положение ног. Краем подола пол обметая, она подлетела к простенку за печью и втянулась туда вся. Громыхнув, как будто, железным ведром, она вывернулась почти сразу, и, правда, с оцинкованным ведром, прикрытым дряной чёрной тряпицей. Так же воздушно к столу приблизилась, грохнула ведро недалеко от самовара. Внутри некая жидкость плеснулась.
– Солёные огурчики? – осклабился Левон.
Амфибия молча сняла тряпицу, сунула руку по локоть в ведро, пошарила, выдернула, плюхнула на стол живую крупную жабу. Взвизгнув, вскочив и отскочив, девушка гадливо затрясла рукой, на которую брызнула капля. Левон поморщился, но сидел. Жаба попрыгала по столу, замерла, попучилась в пространство, потом до шлёпала до торца и, надо же, оскользнулась.
Левон тихо ахнул и привскочил и дёрнул рукой в том направлении, но то было, конечно, не сострадание, а просто брезгливое нежелание видеть, как некая пьяная мразь пошатнётся, оступится, упадёт, и звуком дробящейся, рвущейся плоти, брызнувшей кровью, зубами, мозгами, кишечной гадостью изо рта наделает много больше мрази. А пусть себе разлетается вдрызг, – подумал Левон и удобно сел, и со злорадством наблюдал, как жаба отчаянно сучилась и уже безнадёжно сползала и начинала обрываться к чистой выскобленной половице, к высокого роста чистоплотному мосье, который только что принял душ, тщательно выбрился, напомадился, и вот те на, прямо в лицо летит отвратительная жаба, переполненная кровью, слизью и фекалиями.
А что толстуха? А в рот опустила давно оттягиваемую верхушечку баснословного Наполеона, лицом была сплошное наслаждение, в то время как лица Левона и девушки были некрасиво искажены процессом напряжённого ожидания некоего мерзостного звука.
Выждав с препорядочной лихвой, Левон стал выкарабкиваться за лавку, чтобы узнать, какой там секрет, но тут из-за края стола вознеслась здоровьем и уродством пышущая жаба. И, как ещё через миг выяснилось, восседала она на ладони, коя пышностью и размахом могла относиться только к толстухе, а удаленностью – ни к кому.
– Фокус-покус, – сказала толстуха. – Да ты ж моя сладенькая жерляночка, – заулюлюкала, и в припадке, с пузырями, вожжами слюней облепила жабу лобзаньями. – Лапульки медовые, – задыхалась, заглатывая задние жабьи лапы, и выпуская, и снова заглатывая.
– А я, девушка, оскорблена, – проворочала языком с совершенно другой интонацией. Выплюнула лапы, и пояснила: – Твоей по-хамски неприкрытой и по-идиотски неоправданной брезгливостью. На место! – гаркнула ей, как собаке, поскольку та тихо отползала.
Девушка села, прибито и серо, и уводила взгляд подальше. Было похоже, её тошнит. Толстуха протянула руку через стол, знакомым образом та удлинилась, ухватила Левона за чуб и выдернула клок волос. Больно, но он, сжав зубы, смолчал. А четыре спустя секунды, стал смеяться сквозь три слезы, поскольку толстуха стала наматывать два его русых волоска на одну из конечностей гада. Девушка не выдержала – смеялись, поглядела, как жаба дёргается, мешая наматывать волоски, и, как всем показалось, квакнула. Толстуха связала концы волосков, удлинилась рукой, сгребла руку девушки, плотно прижала к спине жабы. Девушка взвизгнула и задёргалась, и жаба тоже задёргалась, и в этой борьбе её так приплюснули, что глаза, и без того выпученные, окончательно от тела отделились и пучились, и дёргались над столом в разных его концах, а пасть, разинувшись, клокотала.
– Ты, сука! – сказала толстуха, сузив на девушку глаза. – Ещё раз дёрнешься, руку вырву. Ага. С мясом и кровью.
Та поняла, да ещё как. Рукой, да и телом всем сделалась тряпкой, глаза обесцветились тоже, как тряпка, год провисевшая на заборе, лицо обратилось в тряпки комок.
– Загадывай! – скомандовала толстуха. – Ага, гляди на жабу, как глядела на Левона.
Она убрала ладонь с руки девушки, и та, ничего, осталась на гаде. Глаза девушки, жизнью наполнившись, со смыслом вобрали в себя жабу.
– Загадала, – сказала она, облегчаясь взглядом и вздохом.
– Плюнь. Быстро. В свою чашку.
Девушка сплюнула. Левон смеялся.
– Плюй в ту же чашку, – велели ему.
– С-с удовольствием, – отхаркнулся Левон.
Улучшив контакт руки девушки с жабой, толстуха взболтала заплёванный чай, насильно разинула жабе пасть, стала вливать в неё тоненькой струйкой.
– Ой, горячо! – крикнул Левон якобы жабьим голоском.
Жаба давилась и яростно дёргалась, многое выплёвывая на стол, но сколько-то жидкости и сглатывала.
– Знатно, – вымолвила толстуха, вытряхнув в пасть последнюю каплю, смахнула с жабы девичью руку, чмокнула чаем облитую жабу, опустила её в ведро, о передник обтёрла руки.
– Такое видали? – ухмыльнулась, самодовольная до небес. – Я вам не какая-нибудь гадуница.
– Кто гадуница? – спросил Левон.
– А ведьма такая. Фу-ты! Все что умеет, деревенщина, – в сороку зачем-то обратится, да подоит чужих коров.
– Где портфель-то? – спросил Левон в лоб.
– Как где? Да вон же, – кивнула толстуха.
По всей избе забегал глазами.
– Да вон же. Как раз под твоей рукой.
Там он и был. Схватил и погладил по живой-невредимой спине.
– Откуда? – цветущим спрашивал голосом. – Когда вы его подложили?
– Никто не подкладывал, – отвечала, тепло так, и нараспев. – Там он и был, под бочком, вот так-то.
– Странно, – взмахнул крылами Левон и медленно, расслабленно улетел в задумчиво-мечтательные эфиры.
Тихо, с понимающей полу-улыбкой, толстуха мимо него проплыла, с ведром на сгибе локтя, и за печь.